Последний сейм Речи Посполитой — страница 51 из 63

Из королевской кухни ему приносили бульоны и прохладительные напитки для подкрепления утомленных сил. Сестры короля приходили услаждать его одиночество в скучные часы ожидания. Но, поддерживая галантный разговор, он не пропускал ни единого слова из речей оппозиционеров, передавал королю свои советы, посылая написанные карандашом записочки, наставлял председателя держаться строго регламента, подогревал усердие Коссаковского, даже посылал конспекты реплик своим приспешникам, предлагая гнать с хоров все время проникавшую туда публику и бдительно следил за всем происходящим. Раутенфельд частенько заглядывал к нему, чтобы спросить, не пора ли заговорить штыками. Он рекомендовал терпеливую снисходительность, жалуясь дамам на ослепление безумцев-оппозиционеров! Ведь все, что он делал, имело целью исключительно благополучие этих легкомысленных поляков, которых он обещал осчастливить даже наперекор им самим. И когда Анквич в одной из своих речей заявил: «Прежние насилия над отдельными лицами превратились в насилие, направленное против всей страны», — он послал ему выговор за демагогические приемы и язвительно заметил:

— Граф старается на всякий случай заручиться симпатиями оппозиции.

Сестры короля не находили слов для выражения восторга перед его человеколюбием и благородством, на что он отвечал им произносимыми шепотом горячими похвалами их брату, восхваляя в его лице высокий облик монарха, преданного только долгу своей неустанной заботы о счастье подданных. Чуть не со слезами на глазах выражал он соболезнование его усталости, но не соглашался, однако, на то, чтобы отложить заседание на понедельник, и заявил, что никого не выпустит из здания сейма, пока не будет вотирована ратификация. Когда же ему сообщили, что все уже падают с ног от усталости и многие депутаты засыпают на своих местах, он ответил:

— Если они будут еще дольше затягивать заседание, — я прикажу разогнать их сон! — и отдал приказ держать пушки наготове, а палату окружить удвоенным кордоном.

Было уже около двух часов пополуночи, а заседание все еще продолжалось, так как оппозиционеры нечеловеческими усилиями старались его затянуть как можно дольше.

Сменили уже свечи в люстрах и канделябрах, многие депутаты дремали в темных углах под хорами, даже прислуга, стоявшая навытяжку у дверей, засыпала от усталости. Король ежеминутно подбадривал себя солями, а в короткие перерывы сваливался в своем кабинете, как мертвец, и лежал без сил, ничего не помня. Но при звуке председательского колокольчика вскакивал и, пытаясь выдавить на лице выражение величия, возвращался немедленно в зал заседания, чувствуя над собой бдительное, властное око, зная, что в коридорах сверкают штыки гренадер и что Раутенфельд бродит вокруг с возрастающим нетерпением.

И Станислав-Август занимал свое место на тронном кресле, продолжая присутствовать при ожесточенных прениях. Он сидел точно прикованный к позорному столбу, выставленный под град жгучих упреков оппозиционеров, их презрительных взглядов и злобных улыбок, — сидел, понимая чудовищное значение этого дня, страдая от несчастия, переживаемого родиной, и первым склонял голову, подставляя шею под ярмо, руководимый слабостью, неспособный ни на борьбу, ни на сопротивление, ни на жизнь, ни на смерть.

На развалинах Речи Посполитой зиждился его трон, возвышающийся лишь над позором, предательством изменников, слезами и горем предаваемых. Самого же его глубоко волновал лишь один вопрос: оплатят ли, в награду за его покорность, державы, разобравшие по частям его страну, его долги и обеспечат ли ему возможность спокойно прожить остаток лет?

С мучительной пытливостью смотрел в его лицо Заремба, но, не будучи в силах понять в нем ни человека, ни короля, уходил бродить по кулуарам, заходил на хоры и опять возвращался в вестибюль, к дверям палаты, откуда, не прекращаясь, доносился громкий шум, но нигде не мог долго оставаться, — земля горела под ногами, его терзало отчаяние и беспокойство. Он подошел быстро к Дзялынскому, но, заметив пронизывающий, сверлящий взгляд проходившего Бокампа, отошел к Жуковскому. Капитан тоже был взволнован и отвечал ворчливо. Ясинский шептался о чем-то с подкоморшей, Качановский пил, а несколько человек из числа участников заговора заперлись в камере гауптвахты с Марцином Закржевским, который с полуночи нес караул.

Заремба продолжал блуждать одиноко по залам и коридорам. Мимоходом подошел к нему Воина и шепнул:

— Иванов отправляется во вторник вечером, ведет партию навербованных солдат, численность конвоя не знаю. До Мереча его провожают товарищи.

— Ты мне сообщаешь важные новости!

Нервное беспокойство покинуло Зарембу, все мускулы его напряглись, точно для прыжка, и, по-видимому, он знал уже, что ему делать, так как ответил Воине:

— Ты не езди с ними...

— Я столько проиграл ему, что рад бы не видеть его больше в глаза.

Заремба немедленно отправился с этой новостью к Качановскому, который, весело усмехнувшись, посмотрел на свет через рюмку и проговорил:

— Наше дело в шляпе! Неужто я оставлю приятеля? Ни под каким видом. Поеду с ними.

В этот момент поднялся шум, все начали тесниться в зал заседаний, — началось голосование.

Вся палата встала, воцарилось глухое молчание; депутаты, один за другим, клали свои шары в урну, стоявшую перед председателем, и возвращались на свои места. Они шли удивительно робко, со взглядами убийц, шаги их звучали точно молоты, забивающие последние гвозди в крышку гроба. Перед ними уже зияла могила, и опускаемые шары падали точно на гроб пригоршни земли. Король стоял в величественно-страдальческой позе, окруженный епископами и сенаторами: похороны были по первому разряду, хотя и без песнопений.

В окошке над опустевшим троном висела голова седовласого преемника.

— Господи помилуй! Господи! — зарыдал чей-то голос и утонул в зловещей тишине.

Микорский, закрыв лицо руками, рыдал; по суровому, измученному лицу Скаржинского катились слезы, оставляя борозды вечной муки, остальные оппозиционеры смотрели на эту процессию факельщиков глазами, в которых сквозило безумное отчаяние. Слышно было, как бьются их сердца, крик отчаяния терзал их; они дрожали, как в лихорадке, запекшиеся от жара уста молили о чуде милосердия, хотя бы о мгновенной смерти на месте.

Начался подсчет голосов.

Свечи догорали уже в люстрах и канделябрах и гасли одна за другой. Сквозь оконные стекла просачивался бледный рассвет и доносилось первое чириканье птиц. Пробило три, и минуты становились мучительным, медленным умиранием, слабеющие взгляды цеплялись за писцов, подсчитывающих голоса, когда наконец встал председатель и объявил:

— За — шестьдесят шесть, против — одиннадцать. Ратификация трактата с Россией принята!

— Все кончено! — вырвался у кого-то рыдающий возглас.

— Господи! Господи! Господи! — вскричал кто-то в порыве безумного ужаса.

Кастелян, взяв Зарембу под руку, шепнул ему на ухо:

— Ты готов? Через час тебе надо ехать в Петербург.

— Я не поеду! — ответил Север таким тоном, что кастелян оставил его, не сказав ни слова.

В разных концах вестибюля слышались рыдания и раздавались проклятия при появлении фракционеров, пробиравшихся крадучись, боязливо, особенно после отъезда посла, который спешил отправить гонцов с радостной вестью в Петербург. После его отъезда, когда кордоны были сняты и солдаты ушли, заговорщики собрались в углу и решили встретиться через несколько часов в бернардинском монастыре на игуменской обедне. Дзялынский при расставании сказал громко:

— Не отчаиваться!

IX

Солнце уже играло на стеклах окон, утро оглашалось щебетом птиц и приятным дуновением ветерка, когда в келье игумена собрались заговорщики. Ждали только Дзялынского и Капостаса. Пухленький монашек расставлял уже на столе блюда с излюбленными бернардинскими кушаньями и салатники с подливками, но никто не дотрагивался до еды. Все обступили Жуковского, продолжавшего рассказ, начатый еще в коридоре.

— Позорное это было дело, не было ему равного в прошлом. Генерал Любовидзкий разослал грамоты ко всем генералам, командирам и виднейшим из штабных офицеров, из бригад народной кавалерии, авангардных частей и пехотных полков, согласно которым они должны были явиться в начале марта на его квартиру в Новохвастове. Меня застал этот приказ в Звенигородке, где мы стояли с майором Вышковским. Он поразил нас, но мы поставили его в связь с ходившими слухами о передвижении наших частей, расквартированных по всей Украине. Узнать правду было трудно: мы были отрезаны друг от друга альянтскими войсками, точно плотинами, сообщения с окружающим миром у нас почти не было. Мы отправились в надежде что-нибудь узнать в пути. Все знали не больше того, что и мы. Прибыли в Новохвастов к вечеру. Все постоялые дворы были набиты битком, даже в сараях не оставалось места. К счастью, принял нас на квартиру полковник Добрачинский. «Что тут происходит?» — спрашиваем мы. «Не знаю, — отвечает он, — генерал Любовидзкий не пускает к себе никого, но, видно, пахнет чем-то недобрым. За дворцовым парком разбиты русские лагеря, два полка гренадер и полк казаков. Командует генерал Загродский».

Вечером майор Вышковский, как старый знакомый генеральши, отправился к ней разведывать. Она оставила его у себя на ужин, но ничего ему не сказала. Любовидзкий даже не вышел к столу.

Тяжело провели мы вторую ночь. Почти никто не мог заснуть, — снедали заботы, беспокоил грохот провозимых пушек, конский топот, обычный лагерный шум и костры на бивуаках, от которых загорелась какая-то изба; все это подняло нас на ноги еще задолго до рассвета. Собрались мы на квартире генерала Веловейского и Понпарда и в десять часов утра, с ними во главе, отправились во дворец. Гренадеры, выстроившись длинными шпалерами, поднимали ружья на караул, гремели барабаны и фанфары. Мне было грустно. Добрачинский, шедший со мною рядом, шептал как лунатик:

— Предчувствую недоброе. Страшно мне отчего-то. — Он весь дрожал и с трудом переводил дух.