Общество, несмотря на шикарные манеры и внешний лоск, было довольно смешанное. В нем терлись какие-то иностранные личности, с изящными манерами, образованные, нередко титулованные, но о которых никто в точности ничего не знал, разве что посольство, состоящее с ними в тесных сношениях. Были даже и дамы, рекомендованные свыше и принимаемые в самых порядочных домах, но тоже подозрительные.
Вертелось также довольно много загадочных соплеменников и новых фамилий, от которых пахло свежей краской недавно полученного шляхетства, но так как они щедро рассыпали налево и направо золотом, были мастерами в карточной игре, интригах и попойках, то являлись коноводами в кругу молодежи, окружавшей их обожанием и усердно подражавшей им.
Все это кишело сейчас в огромном зале, точно охваченное угаром безумного, пустого, беззаботного веселья.
Ужин был великолепный, вина превосходные, женщины красивые, молодые, жаждущие веселья, кавалеры же — кровь с молоком и так брызжущие молодостью и задором, что едва могли втиснуться в рамки принятых слов, заученных оборотов и искусственной сдержанности. Они подрыгивали ногами, точно стреноженные жеребцы, глаза их блестели необузданной страстью, и с все растущим нетерпением ждали они начала танцев.
Заремба оглядывал их с немалым удовлетворением и наметанным глазом вербовщика щупал эти бычьи шеи, обмотанные кисеей галстуков, богатырские плечи, затянутые в узкие упругие фраки, проворные ноги, мускулистые руки и открытые лица, перекроенные для показу на модный манер. И радостно представлял себе, как кто-нибудь крикнет властно на всю Речь Посполитую: «К оружию! На коня!» Как сразу облетят с них цветистые наряды, взыграет кровь, дух преисполнится храбрости, и все окажутся там, где должны быть — в поле, бесстрашно преграждая дорогу врагу.
Видел их в вихре битв, дерущихся, как львы, — как вдруг, завидя в двух шагах от себя Изу, быстро нырнул в толпу и стал незаметно пробираться в отдаленные покои.
В последнем — круглом, обитом зеленым шелком и уставленном изящной мебелью — собрались вокруг посла все те, кто представлял соль земли, ее мысль и совет и в то же время ее защиту.
Сиверс сидел в низком кресле и, прихлебывая воду, настоенную на померанцевых цветах, водил усталыми глазами по лицам, бросая время от времени какое-нибудь милостивое словцо. Все стояли кругом, пожирая его глазами, внимая каждому его слову с таким волнением, что, когда он поднимал голову, все глаза впивались в его морщинистые щеки, точно пчелы, привлеченные приманкой. Когда же он молчал, нюхая табак и не предлагая его никому, лица меркли, облекались тревогой и беспокойством, а стоило ему только сделать движение, как толпа бессознательно тоже вздрагивала, и головы вельмож клонились с радостным шепотом, словно зрелая нива, к ногам хозяина.
Но вот он поднялся и стал расхаживать по комнате. Все расступались, точно перед святыней, подобострастные взгляды стлались к его ногам, и подлое угодничество в каждом лице ждало хоть одного его слова, хоть одной его милостивой улыбки.
Заремба едва сдерживался и, захлебываясь от негодования, убежал обратно в зал, забился под хоры и дал волю дикой и злобной молитве.
— Веревок и палача! — шипел он побелевшими губами. — Какой позор, какой позор! — повторял он, бичуя себя мысленно до жгучей боли.
Вдруг над его головой зазвенели первые звуки полонеза, и по залу пробежали взволнованные возгласы и шум раздвигаемой мебели.
— Полонез! Освободите место, господа! Место! Полонез!
Оркестр, слив голоса всех инструментов в один мощный хор, заиграл торжественный, плавный, задористый и серьезный, веселый и гордый, дышащий величием танец.
В раззолоченных дверях появился Сиверс, с галантным поклоном подал руку пани Ожаровской, и оба пошли в первой паре полонеза... За ними тронулась длинная разноцветная вереница, поплыла по залу радужно сверкающим змеем, плавно ступая с кокетливыми улыбками, с низкими поклонами, брызжа остротами под звуки музыки, все ширящейся, волнующей...
В зале воцарилась торжественная тишина. Пары за парами плыли в сосредоточенном молчании, точно радужная лента, и только оркестр изливал сверху свои торжественные, волнующие аккорды.
Басы гудели тревожным ропотом озабоченных старцев, на фоне их ропота сверкали скрипки, как девичьи очи, слезой залитые в минуту разлуки; альты рыдали отрывистым, перерываемым болью рыданьем; плакался клавесин и что-то долго шептал, что-то или кого-то звал с глубокой и нежной тоской; захлебывались флетроверсы, словно в страстных лобзаньях печальных прощаний... Вдруг трубы взгремели торжественным, возвышенным гимном, песнью борьбы и победы; взметнулся шум гордый крыльев орлиных, загудел гулкий топот, лязг тяжелых доспехов, далекое ржанье, голоса песни...
Гусары! Гусары!
Трепетом обдало души! Сотня сердец забилась, сотня рук легла на эфесы сабель.
Впереди — генерал Ходкевич, конь чубарый под ним, весь в мыле, лес крыльев шумящих, на ветру плещется знамя, сверкают наконечники пик, звенят кольчуги.
Гудом гудят, как буря, мчатся, как вихрь... Вот стали стеной... Неустрашимо глядят непреклонные, верные очи... Блестят эмблемы, фыркают кони; кто-то тихо вздыхает, несется ввысь пламенный шепот последних молитв...
Вдруг: «Бей, руби!» — прервал тишину оглушительный крик.
Заулюлюкал свирелей неистовый хор. Налетел ураган. Скрестились могучие пики, разлетелись обломками... Грудь встретилась с грудью, звякнули латы, бьют уж с размаху мечи, словно молоты, полыхают, как молнии, рубят, разят, точно громы небесные... Стоны... предсмертные хрипы...
Рявкнула медная жесть знойным рокотом битвы; брякают бубны, валторны гудят протяжно, как пушки, скрипки взвывают свистом тысячи сабель, свирели пронзают штыками отрывистых взвизгов, барабаны врываются в хаос сухой короткой дробью, точно треск самострелов...
Над всем оглушительный гул; все мечется в бешеной схватке, клубится, пьянея от крови, убийства, безумства... И только откуда-то бас с неизменным упорством рявкает злобно, не зная пощады:
— Бей, руби! Бей, руби! Бей, руби!
В первой паре танцевал Сиверс с пани Ожаровской.
Вдруг под самые своды ударила громкая песнь торжества, песнь победы! Зашумели столетние липы, гремят в воздухе «виваты», трясется старый помещичий дом, заревом окна горят. Кровь играет, руки жаждут ответной руки, сплетаются в жгучем объятии любовные взгляды, сердца пенятся радостью, словно кубки с вином, души рвутся вперед, страсть увлекает в безвестный простор...
Эй, как чудесно, как радостно жить! Э-эй!
В ладоши, любезные гости, бейте в ладоши!
Захлопали хором в ладоши, набок клонятся головы, со свистом шуршат в воздухе женские юбки, то тут, то там звонко притопнет бойкий каблук, трепыхнется рукав кунтуша, брякнет сабля в нарядных ножнах... Реверансы... Галантный поклон в ответ на поклон... На колени пред дамой... Крутой поворот — страстные взгляды, немые признанья, нежданные слезы — и полонез несется, извивается, блещет огненной лентой вкруг залы в море огней, красок, оглушительных звуков оркестра, который уже пошаливает, пререкается, затянет вдруг веселый припев, порезвится, поозорничает, брызнет смехом, порой оборвет цинично, порой повеет грустью и все усладней заколышет чарами упоения и забытья.
В первой паре танцевал Сиверс с пани Ожаровской.
— Ну, как веселишься? — спросил Воина, подсаживаясь к Зарембе.
— Как в театре! Вся Речь Посполитая танцует передо мною.
— Скорее вся польская сволочь с сановным покровителем во главе.
— Не вижу только Ожаровского.
— Герой гетман поехал в Петербург. Может быть, хлопотать там о более щедрой награде за сокращение армии. А может быть, только из дружбы к делегации, отправившейся из оторванных воеводств, чтобы выразить верноподданнические чувства царице.
— Их заставили это сделать...
— Не совсем. Но наши магнаты так любят царские прихожие!
— С кем танцует Пулаский? — спросил Север, глядя на танцующих.
— С генеральшей Дуниной. Ничего, может спокойно веселиться... Ее муж держит ведь под пушками Гродно и всех нас. Имеется здесь несколько таких же «военных» дам. Общество избранное.
— А пани подкоморша нашла себе прекрасного танцора.
— Граф Анквич. Первейший говорун в сейме и, пожалуй что, первейшая голова, но и первейший, бесспорно, в Польше взяточник. Полторы тысячи дукатов в месяц получает от царицы и большие виды на будущее. Тайный советник Сиверса! — шептал на ухо Зарембе Воина. — Это его голове, изобретательности и проискам обязаны мы семнадцатым июля. Можешь себе представить, что за персона!
— В самом деле, необыкновенная! — поддакнул Север, пожирая Анквича глазами.
— Погоди, прочитаю тебе целый синодик с характеристиками — знаю его наизусть. За Анквичем шествует еще лучший, Миончинский. Сам ад выплюнул этого негодяя из глубочайших своих закоулков. Картежник, пьяница, убийца из-за угла. Тысяча дукатов в месяц и право безнаказанного грабежа, где только удастся. Ненасытная глотка, дырявый карман и червивая совесть. Всегда готов на самую большую подлость. А так, помимо этого, — непревзойденный собутыльник, обворожительный гуляка, циник и первейший остряк в мире. Доверенный Игельстрема, провел по его указке последние выборы в Северной Польше, конечно, за особую приплату. Танцует в паре с пани Залуской, дамой сердца своего патрона и друга, хлопочущей сейчас о казначейской должности для мужа. Вполне подходящая пара. Черту большая будет от них утеха.
— Скорее бы их на потеху палачу, — процедил Заремба сквозь зубы. Но тотчас, чтоб затушевать эти слова, прибавил: — А вон того, что за ними, я откуда-то знаю.
— Белинский — председатель сейма. Тысяча дукатов в месяц на руки и столько же продуктами, квартирой и любовницами. Честное слово! Бокамп вынужден давать ему каждый день кормовые, иначе ему нечего было бы есть и негде жить. Все проигрывает. От Коссаковских тоже выуживает немало. И тут стрижет и там бреет.
— А тот рыжий — Мошинский? Весь в бриллиантах!