Анна отошла от расписания, так ничего и не прочитав. Погруженная в собственные мысли, притулилась на перронной скамье под палящим солнцем, не замечая зноя, который согнал всех остальных пассажиров в здание вокзала. Они пьют кофе, приветствуют друг друга, громко обсуждают погоду и тихо, едва слышно, правление Франко. Им нет никакого дела до одинокой девчушки с мольбертом, что сидит на жаре и размазывает по щекам слезы маленьким кулачком, испачканным краской.
Девушка плакала беззвучно, будто и сама не замечала своих слез. Плечи не тряслись, нос оставался сухим, только широкие соленые ручейки бежали по щекам, а кончик языка машинально и осторожно слизывал их, не давая скатиться с подбородка на тонкую шею. Анна расплакалась вовсе не от того, что рассталась с Дали. Из хоровода мыслей неожиданно вырвалась одна и принялась назойливо сверлить мозг: «А так ли уж неправа была мама?» И как ни хотелось Анне заткнуть уши руками или отрицательно мотнуть головой, в голове упорно стучало: «Права. Права. Права». Да, она никогда не жаловалась на свою судьбу, просто, не задумываясь, тянула лямку, потому что иного выхода не было. Кто еще, если не она? Да, обидно. Да, возможно, несправедливо. Жизнь сложилась так, как сложилась. И вины маленького брата или родителей в этом нет никакой. В конце концов, ей гораздо легче, чем любому из них. Она молодая, здоровая. У нее вся жизнь впереди. Но все-таки, все-таки иногда, совсем нечасто, можно даже сказать редко, очень редко предательское сочувствие к себе просачивалось ядовитым ручейком и нарушало свободное и спокойное течение ясных и чистых мыслей. Хотелось свободы, хотелось исполнения желаний, хотелось всего и сразу. И совсем, совсем не хотелось лающего кашля, мокрых пеленок и дурно пахнущих пролежней, усталого, с печатью вечной скорби материнского лица и постоянной, непролазной, нескончаемой, ставшей привычной и оттого еще более омерзительной нищеты. Анна плакала от одной только мысли, что не давала покоя: «Я – плохая дочь. Я – плохая сестра. Я – плохая, плохая, плохая». И казалось, нет в этом океане самобичевания ни одного островка надежды. И все же тот самый ручеек сомнения снова забился где-то глубоко, и в конце концов прорвалось наружу спасительное: «Или все-таки не такая плохая?» Разве не любила Анна свою семью? Разве воротило ее от тошнотворного лекарственного запаха квартиры? Разве заставляла ее беспомощность отца когда-то злиться или хотя бы раздражаться в душе? Вовсе нет. Ухаживать за ним было даже не обязанностью, а радостью. Ведь когда ты способен помочь близким и любимым – это счастье. А Алехандро? Разве были в ее жизни мгновения счастливее тех, когда малыш забирался к ней на колени, обнимал за шею и что-то жарко шептал сестре в самое ухо на своем непонятном малышовом языке. Она бы все отдала, чтобы вернуть эти мгновения, чтобы Алехандро жил. Нет-нет, облегчение и радость – совсем разные вещи. Она не может спорить, что с уходом братишки ей станет легче физически, но обвинять ее в том, что она радуется этой смерти, по меньшей мере несправедливо. Да и потом, любая моральная тяжесть намного хуже физического труда. А как быть с этой болью, которая, возможно, притупится со временем, но никогда до конца не исчезнет. Взять того же Дали. Он вообще не видел своего брата, но помнит об утрате всю жизнь и страдает. Конечно, он говорит, что сумел справиться со своей внутренней болью, но ведь это просто слова. А каково будет ей, когда она видела, чувствовала запах, прикасалась к коже, целовала, обнимала, ласкала, любила? Нет-нет, говорить, что она может испытывать радость от случившегося, жестоко и несправедливо. Да, именно так. Но разве можно обижаться на мать, потерявшую сына? Что, если от горя она просто потеряла рассудок? Кому-то надо тихо поплакать, уткнувшись в родное плечо. А кому-то крушить все подряд и злиться на мир. А сосредоточие мира для мамы сейчас и есть Анна. Нет, она не плохая сестра. Но плохая дочь и совершенно отвратительная католичка. Жестокая, немилосердная, эгоистичная. Домой! Домой! Вымаливать прощение и каяться. Как могла она оставить дом в такой момент?! Что там с расписанием? Когда электричка? Девушка поднялась со скамьи.
– Поезд через двадцать минут, но я бы на твоем месте повременил, – посоветовал за ее спиной уже хорошо знакомый голос.
Анна густо покраснела (Господи! Он пришел за ней! Невероятно!), но упрямо ответила, не оборачиваясь:
– Мне надо домой. Я не могу остаться дольше.
– Я бы пришел раньше, но пришлось задержаться в кафе в ожидании, когда мой посыльный решит все твои проблемы.
– Мои проблемы? – Анна повернулась к художнику. Дали смотрел на нее с видом человека, который сделал тебе невероятное одолжение, а ты – неблагодарный – не оценил его усилия должным образом.
– Я бы не стал тебе помогать, – продолжил художник, ничуть не тушуясь, – если бы не хотел, чтобы ты осталась. Видишь ли, Дали увлечен проектом. А когда Дали увлечен, ничто не должно ему мешать. Дали начал рассказывать и желает рассказ завершить. И никто не смеет ему в этом мешать.
Все это было смешно, неправдоподобно, даже в какой-то степени дико. Любой нормальный человек был бы просто обязан поставить этого напыщенного индюка на место. Но Анна была уверена, никто не решился бы. И она не решилась. Художник открыто говорил, что решил помочь ей каким-то образом не из сочувствия или доброты душевной, а лишь оттого, что в данный момент ему хотелось продолжить общение. И весь мир просто обязан был подождать.
Он стоял, опираясь на трость. Щеголеватый костюм, ничуть не помятый ни сидением на траве, ни хождением по жаре. Белоснежная рубашка без единого следа красного вина или вишневого компота. Тщательно завязанный галстук и лихо подкрученные, напомаженные усы. Напыщенный франт и ничего больше.
Ничего? Перед Анной словно возник альбом с иллюстрациями работ этого франта. Нет, «ничего» это совсем не о нем. Напыщенный франт и еще целый мир – вот подходящее описание. А разве можно отказаться от целого мира?
– Как? – все еще с некоторым сомнением спросила Анна. – Как вы решили мои проблемы?
Дали брезгливо поморщился, будто осознание того, что он кому-то помог, было ему неприятно:
– Попросил приятеля проведать твоих, узнать, как там и что.
Девушка молчала, ожидая продолжения. Художник постучал тростью по асфальту. Губы его все еще кривились в какой-то обиженной усмешке, но взгляд уже стал серьезным и сосредоточенным.
– Почему ты не сказала, что отец – инвалид?
Анна лишь развела руками:
– Вы не спрашивали.
– Допустим. Но ты меня тоже ни о чем не спрашивала.
– Разве вам интересно? – вырвалось у нее как-то само собой. Анна даже спохватиться не успела. Но в конце концов она имеет право спрашивать. Только что он не замечал ничего и никого вокруг, кроме надуманных страданий своей драгоценной Гала, а теперь придирается к тому, что почти незнакомая девушка не вывернула перед ним душу.
– Мне? – переспросил Дали, пристально взглянув на Анну, и покачал головой: – Честно говоря, не особенно. Но это совершенно меняет твои планы.
– Почему?
Все действо напоминало какой-то сюрреализм. Ну а на что еще может быть похож разговор с величайшим из сюрреалистов.
– Потому что ты совершенно на меня не похожа.
– Определенно нет, – кивнула Анна, не понимая, однако, к чему клонит художник.
– Я всегда ощущал себя гением. Я знал, что должен спасти себя для мира. Сохранить миру Дали – это, скажу тебе, поступок, не требующий оценки. Но есть слепцы, которые считают меня предателем. Которые уверены в том, что я обязан был остаться в Испании и сгореть вместе с Лоркой в огне фашизма. Им нет никакого дела до того, что вместе со мной погибло бы огромное количество нереализованных идей, ненаписанных полотен, несозданных афиш, иллюстраций, украшений. А мой театр? У мира не было бы моего театра. И они считают это справедливым. Но знаешь, мне нет до этих жалких людишек никакого дела. Им нет дела до мирового искусства, до искусства Дали, так с чего бы мне о них беспокоиться? Я принял правильное решение. Америка была единственным спасением, единственным выходом, единственным приютом для культуры, которую Гитлер собирался уничтожить.
Художник энергично кивнул, подтверждая свою правоту, и принял напыщенно торжественный вид.
– И вот, – заговорил он с видом концертмейстера, объявляющего выход известного артиста, – в августе сорокового Дали и Гала отплыли из Лиссабона к берегам Нью-Йорка. Они начали новую жизнь, покончив с прошлым раз и навсегда во имя будущего. А ты, – он взглянул на Анну с искренним сожалением, – ты так не сможешь. Ты другая.
«Ну, конечно! Я не гениальная, и мне незачем спасать себя для мира».
– Ты – добрая, – неожиданно признался Дали, и девушке показалось, что его губы даже дернулись в трогательной улыбке.
– Я?! – Она почувствовала, что снова краснеет.
– Забыть о своих желаниях и два года надрываться на заводе ради близких – это, знаешь, ли не по мне. Я бы давно сбежал и сейчас бродил бы по Прадо в раздумьях, в каком из залов будут лучше смотреться мои еще не написанные полотна.
– Откуда вы знаете? – Анна смотрела на художника в полном недоумении. За ее спиной остановилась электричка. Люди высыпали из здания вокзала, шумно заполнили вагоны. Поезд закрыл двери и отправился в сторону Жироны. Девушка ничего не заметила.
– Неужели ты думаешь, что за столько лет я еще не познакомился с маэстро Дали досконально? – Хитрый прищур глаз и фырканье в усы.
– Откуда вы знаете про меня?
– Ах, это… Твоя матушка все рассказала моему приятелю. Какая ты замечательная, душевная, милосердная. Столько лет жертвуешь собой, забыв обо всем. Лучшей дочери и желать нельзя. Такая драгоценная деточка. В общем, все то, что обычно поют родители о своих любимых отпрысках. Хотя откуда мне знать? У меня их, к счастью, нет.
Анна была совершенно сбита с толку. Вот как? Мама на нее не сердится? Она больше не считает Анну жестокой и неблагодарной? Не думает о ней плохо? Мама любит ее? Любит так же, как любила Алехандро? Нет, наверное, все-таки меньше, но все-таки любит. Неужели?! Неужели?!