Последний шедевр Сальвадора Дали — страница 14 из 36

– Ну что ты ревешь?! Разве это позволительно, чтобы девица стояла рядом с Дали и так беспардонно ревела. Ты меня позоришь! Стоим тут, как две сосны на утесе, под всеобщим обозрением!

Анна огляделась по сторонам: перрон был пуст, тих и совершенно безопасен для репутации художника. Хотя ему ли беспокоиться о своей репутации? Он был бы только рад, если бы интерес к его персоне подогрели очередным скандалом. Где-то она слышала или читала известные его слова: «У меня был девиз: главное – пусть о Дали говорят. На худой конец, пусть говорят хорошо».

– Тепло, знаешь ли. А моя голова единственная в своем роде и получать солнечный удар не намерена. Так и будем стоять или все же пошевелимся и удалимся с солнцепека?

Так вот оно что! Ему просто жарко. Говорят же, что гении – они как дети. И правда.

– Моя мама правда все это сказала? – спросила Анна, прежде чем двинуться к вокзалу.

– Кривда, – передразнил художник. Он пропустил девушку в стеклянную дверь, быстро зашел следом и тут же сел, закинув ногу на ногу, на первое кресло в зале ожидания. – Немного передохнем перед очередным марш-броском. – И он постучал по креслу рядом. Девушке ничего не оставалось делать, как опуститься в него. В зале уже снова собрался народ, и было слышно, как по нему прокатился удивленный гул: «Сальвадор Дали! Не может быть! Сам Дали! Да неужто?! Я вам говорю. Дали! Дали! Дали!»

И не надо думать, что художник ничего не слышал и не замечал. Каждый косой взгляд, каждый шепоток отражался на его лице чрезвычайным довольством. Осанка стала еще прямее, усы вздернулись еще выше, глаза заблестели ярче. Весь его вид кричал: «Да, я – Сальвадор Дали. И быть мной – великое счастье». Наконец он вдоволь насладился произведенным впечатлением и «вернулся» к Анне.

– Мой знакомый все уладит с похоронами. Твоя мать держится и совсем не злится на тебя за уход из дома. Говорит, что любая сбежала бы на твоем месте. И она права. Любая сбежала бы, только не любая бы вернулась. А ты вернешься.

– Почему?

Он скривился, поражаясь глупостью собеседницы.

– Очевидно, потому, что ты не любая. В тебе нет ни капли здорового эгоизма. – Дали с сомнением оглядел девушку. – Ну, хорошо, капля есть. Но и только. А невозвращенцу нужно хотя бы ведро. Вот у меня был запас по меньшей мере из цистерны. Я ехал за новой кожей, и я ее получил. Конечно, нельзя сказать, что я не горевал о судьбах своей страны и своей семьи. Моя Испания всегда была самым восхитительным цветком на земле, аромат которого я слышал и за океаном. Если бы не любил я своей страны, не стремился бы я сохранить себя исключительно для нее. Никто не гнал меня из Нью-Йорка. Я стал там уже значительной фигурой, и они почли бы за счастье называть Дали своим художником. Но знаешь, есть еще одна вещь на свете, которой я горжусь столь же страстно, как и тем, что я Сальвадор Дали. Хочешь узнать, какая?

Анна кивнула.

– Тем, что я испанец. – Дали склонил голову, что должно было означать его пиетет перед Родиной и огромную любовь к ней. – За океаном я делал все, что мог, для своей страны. Я писал. Писал картины, в которых кричал миру об ужасах войны. Разве не так?

Девушка смотрела на художника во все глаза и не могла скрыть невольно возникшей жалости. Бедный! Неужели ему неловко из-за собственного бегства? Какая глупость! Он сделал единственное, что должен был сделать. Подумать только, сколько всего не успел написать Лорка! Нет-нет, жизнь намного ценнее. Особенно жизнь Сальвадора Дали. Этот известный русский поэт, которого цитировала учитель литературы в школе. Как же там? Ах да: «La Vida, Llores y Amor»[22]. Пушкин его фамилия. Погиб на дуэли. Причем сам вызвал обидчика. Неужели гордость была настолько непоправимо уязвлена, что ее удовлетворение стоило целой жизни и огромного количества ненаписанных гениальных произведений? Все это чудовищно, нелепо и глупо. А Дали все сделал правильно. Если бы Анна чувствовала в себе хоть крупицу такой гениальности, возможно, и не была бы ни такой доброй, ни милосердной.

– Я люблю свою страну, и моя боль от того, что довелось ей пережить, нескончаема. Но я всего лишь художник. И все, что я могу делать, – это писать свою боль и рассказывать о ней миру. И я написал свою «Испанию» еще в тридцать восьмом. А в сороковом – «Лицо войны». А «Загадка Гитлера»? Она была готова еще в тридцать седьмом. Ты помнишь эту картину?

Анна покачал головой.

– Ну да, ну да, она не частый гость художественных альбомов. Меня, видишь ли, бывает, обвиняют в симпатии к фюреру. Чушь! – Усы художника вздрогнули в праведном гневе. – Я всего лишь пытался разгадать загадку этой личности. Личность, решившая завоевать мир, не может быть простой и неинтересной, особенно для творца. В «Загадке Гитлера» критики увидели все, что им хотелось увидеть. Сломанная телефонная трубка и капающие с нее слезы – неудавшиеся переговоры Гитлера и Чемберлена. Бобы на тарелке – нищета и голод. Пустынный пляж, скалы и люди – символ уходящего мира. Страшные летучие мыши – ужасы войны. Говорят, что все это – своеобразное пророчество о том, что война неизбежна. Откуда им знать? Я просто писал то, что чувствовал, и вовсе не мнил себя пророком. Но я сказал все, что хотел сказать. И я уехал. Уехал, чтобы написать «Корзину хлеба», потому что в мире должна быть сытость. Уехал, чтобы написать «Галарину», потому что в мире должна быть любовь. Я уехал, чтобы получить второе рождение. Чтобы стать тем, кем я стал. Говорят, Америка – страна больших возможностей. Да, это так. Во всяком случае, меня она ими не обделила. Она меня приняла и обеспечила всем, о чем я мечтал: славой, деньгами, признанием. Ты мечтаешь о славе?

– Нет, – не моргнув глазом, ответила Анна.

Дали взглянул на нее оценивающе и подтвердил:

– Ты не врешь, и это плохо.

– Разве? – Девушка немного оправилась от смущения и позволила себе иронизировать.

– Для тебя плохо. Раз ты не мечтаешь о славе, художника из тебя не выйдет. В лучшем случае станешь учителем рисования. Ради этого штурмовать Сан-Фернандо не стоит. Хотя ты все равно не станешь этого делать.

– Почему? – Анна спросила по инерции. Она уже и сама не помнила, что еще утром грезила о поступлении и собиралась отправить свой рисунок в Академию Мадрида.

– Останешься в Жироне с родителями. Ты – примерная дочь.

Ни зависти, ни презрения. Ровно никаких чувств. Просто констатация факта. Что ж, может, оно и так. Может, и не уедет. Но как же быть с отчаянным желанием писать? Возможно, она не гений! Да нет, она точно не гений. Но рисует вполне прилично. Даже более чем прилично. Можно сказать, хорошо. Пусть она и не способна написать собственных шедевров, но сделать копию «Собора в Руане» Ван Гога или даже создать репродукцию «Джоконды» ей ничего не стоит. Вот разве что Дали… Копии с его работ она писать не пыталась. Не потому, что не хватило бы техники, вовсе нет. Просто потому, что она была уверена: чтобы так писать, надо так видеть, так думать, так чувствовать.

Анна хорошо владела кистью. Она была первой в классе по технике цвета, ей одинаково удавались и пейзажи, и натюрморты, и даже портреты. Но она была реалистом. Классическая живопись была ей близка и понятна, а авангард пленял и завораживал как нечто далекое, невероятное, непостижимое. Нельзя сказать, что она не понимала картин Дали, Миро или Пикассо. Как правило, тот, кто не понимает, тот и не ценит. Считает такое искусство и не искусством вовсе. Сколько раз слышала она от ребят, только делающих первые шаги в искусстве, нелицеприятные отзывы о работах Шагала или того же Дали. Что уж говорить о людях, далеких от мира живописи. Им кажется, что точные портреты нарисовать гораздо сложнее, чем тех же «Влюбленных, летящих над городом»[23]. Но это не так. Передать настроение на портрете можно с одной лишь помощью выражения глаз. А на картине, наполненной загадочными необъяснимыми символами, сделать это бывает гораздо сложнее. Да, переписывать творения Дали она бы не стала, но попробовать заниматься живописью в другой ипостаси, без претензии на гениальность – почему нет? С чего он делает такие скоропалительные выводы? Он же сам говорил…

– Вы же сами говорили, – сказала она вслух, – что не пророк. Зачем же тогда рассказываете мне о будущем?

– Я не пророк, но волен делать предположения. Бьюсь об заклад, что не ошибаюсь на твой счет, но, честно говоря, не могу сказать, что твое будущее так уж меня занимает. Во всяком случае, мое занимает меня намного больше. О нем, с твоего позволения, и поговорим. Андрес – мой знакомый в Жироне – все уладит с похоронами.

– Это как-то неудобно, – смутилась Анна.

– Если это удобно Дали – значит, это удобно всем, – высокомерно отрезал художник и поднялся с кресла, сопровождаемый тихим гулом и беспардонным движением голов. – Мы встретились, чтобы обсудить проект моего Театра-музея. И делать это в здании вокзала по меньшей мере странно.

Анна могла бы возразить, что она и не думала встречаться с маэстро Дали. Она просто хотела закончить свой городской пейзаж. А уж говорить о Театре-музее? Как она могла говорить о нем, если до сегодняшнего дня ничего не слышала об этом проекте. Хотя, справедливости ради, стоит признать: никто от нее и не ждал никаких разговоров. Она должна была внимать, поклоняться, поддерживать и восклицать восхищенно и раболепно. Ведь именно так принято обходиться с гениями. Но до этого момента девушка не проявляла раболепия. Напротив, она посмела восстать, сбежать, проявить характер. Быть может, поэтому он и пустился вдогонку. Едва ли кто-то до этого позволял себе такие проявления в отношении мастера. Разве что Гала. Но сравнивать себя с ней Анна даже не рискует. Кстати, как она там? Ведь не мог же художник вдруг позабыть о недугах своей дрожащей супруги. Думая об этом, девушка семенила за художником мелким шагом, не решаясь ни окликнуть его, ни остановить. Он остановился сам, едва выйдя из дверей вокзала, заговорил решительно, бросив взгляд на часы.