— По фашистским гадам!
В это мгновение весь расчет орудия застывал. Замковый стоял, расставив ноги, нагнувшись вперед и вытянув правую руку к орудию. Бойцы казались статуями. Каждый оставался точно в той позе, в какой застала его команда.
— Отставить! — пронеслось по батарее.
Лейтенант Шаров вытер платком лицо, красное от возбуждения, и платок стал черным от пота и копоти.
— Что делать? — спросил замковый.
Он, так же как солдаты всего орудийного расчета, стоял, не меняя позы. У лейтенанта Шарова блеснули зубы, которые казались особенно белыми на закопченном лице. Он улыбался и молчал.
Замковый повторил вопрос:
— Так что же делать? Куда его теперь?
Он спрашивал о снаряде — о последнем снаряде, который дослали, а проще сказать, зарядили в орудие. Ведь, по правилам, заряженное орудие должно быть разряжено выстрелом…
Нет, на войне, даже в самой сложной обстановке, лейтенант Шаров не терялся. А тут?..
Замковый продолжал вопросительно смотреть на своего командира. Лейтенант Шаров улыбался, и взгляд его ничего не выражал. Улыбка так и застыла на его лице.
И тогда замковый спросил:
— Дозвольте прицелом по озеру? — и протянул вперед руку с вытянутым указательным пальцем.
— Давай! — махнул раскрытой ладонью лейтенант Шаров.
Ствол пушки повернули, и глухо бухнул выстрел в сторону блестевшего на горизонте заболоченного озера. При этом все солдаты орудийного расчета улыбались, как их лейтенант, завершая свою многотрудную работу так весело и радостно, как можно играть, танцевать или петь.
Когда же рассеялся дым и пар от горячего воздуха, лейтенант Шаров посмотрел на острые верхушки деревьев, как бы проследив путь снаряда. Лейтенант увидел белые облака, которые быстро бежали по голубому-голубому небу.
Так же они плыли, причудливо меняя очертания, минуту тому назад, и лес был таким же, и трава, и птицы… Но тогда была война, а теперь войны уже не было.
Солдаты артиллерийского расчета опустили ствол пушки. Замковый открыл горячий затвор и смыл черный нагар белым мыльным раствором. Затем на пушку натянули зелено-серый брезентовый чехол.
В эти мгновения такое же произошло по всей линии фронта. Солдаты разряжали винтовки, стреляя в воздух; последний раз нажал на спуск пулеметчик, а летчик-истребитель — на гашетку.
А вот и дорога домой. В крепкую, засохшую грязь вросли обрывки зелено-бурых мундиров, тряпки, сгнившие немецкие сапоги.
Батарея лейтенанта Шарова повернула теперь на восток — навстречу восходящему солнцу.
А из леса, раздвигая кусты, выходили на дорогу женщины в мужских брюках, с огромными рюкзаками на спине. Многие катили перед собой коляски с детьми. Ребенок сидел сдавленный со всех сторон узлами и пакетами. Бывало, что над его головой трепетал на ветру плакатик: «Осторожно! Ребенок!»
Лейтенант Шаров видел, как одна из матерей, вывезя коляску на дорогу, сорвала этот плакат и бросила его на землю. Как было не сделать это?! Ведь ее малыш, восседая на вещевых узлах, держал в одной руке кусок ржаного русского солдатского хлеба, а в другой — алюминиевую ложку советского солдата. Наверно, немка эта несколько дней тому назад бежала в лес, наслушавшись по фашистскому радио об ужасных краснозвездных солдатах. А возвращалась, получив из рук такого солдата хлеб и миску каши своему ребенку…
По бокам дороги голубели на лужайках подснежники. Теплое дыхание шло от проталин. Солнце пригрело землю, земля отдавала свое тепло, и озорной весенний ветер окутывал солдат, ласкал их.
Будто занавес, раздвигался лес. Валились огромные ели и нежно-зеленые кусты, а из-за них появлялись орудия, танки и солдаты — все в зеленых ветвях, словно лесовики. Ветки эти были теперь уже ненужной маскировкой. Солдаты сбрасывали их на землю и при этом смеялись, обнимались, целовались. Совсем незнакомые люди, иногда воины разных армий, люди разных национальностей. На этой дороге победителей появились плакаты с одним только словом: «Франс», «Америкен», «Грейтбритен».
Под этими плакатами шли люди, часто оборванные, худые, почерневшие от голода и лишений, но все равно веселые и радостные. Это шли освобожденные нами из плена солдаты наших союзников — французы, американцы, англичане.
Встречая батарею лейтенанта Шарова или другие части нашей Советской армии, они кричали: «Ура!», «Виват!», бросали букетики полевых цветов, объятиями и поцелуями выражая свою любовь к нашим бойцам и безмерную им благодарность.
Лейтенант Шаров слышал, как ветер доносил едва различимые звуки: умпа, умпа, умпа, умпа! Это через ровные промежутки ударял барабан. Отрывистый голос барабана слышен был издалека-далека. Но вот батарея приблизилась к нашей музыкантской команде, и теперь к звонкому буханью примкнули голосистые трубы. Тогда все люди на весенне-радостной дороге победы запели. А было людей этих великое множество: наши советские воины и пленные всех армий, которые сражались с гитлеровцами, беженцы и узники фашистских концлагерей. Пели мужчины и женщины, старики, старухи, дети. Пели все, на разных языках и наречиях, но это была одна песня — песня радости и счастья.
Не петь нельзя было. Песня летела сама, ноги сами шли, людям было легко даже с тяжелой ношей, и потому они смеялись и шутили, как маленькие дети.
Давно не было таким нарядным орудие батареи лейтенанта Шарова: чисто вымытое мыльным раствором, покрытое чехлом и затянутое ремнями.
Когда прогремел последний выстрел, бойцы расчета подобрали на земле вокруг пушки все снарядные гильзы, вложили их в ящики, вроде тех, что в магазинах сохраняют бутылки.
Все, что происходило вокруг, казалось лейтенанту Шарову необычным и очень праздничным. Но главное, все вокруг было будто не взаправдашним, а происходящим перед ним на сцене театра, на белом экране кино или, может быть, во сне. И лейтенант думал при этом: «Напишут же когда-нибудь об этом в учебниках истории. А как напишут? Будут вызывать ребят к доске: „Расскажи про последний день войны“. А как расскажут про то, что происходит сейчас, сегодня, с нами?.. Неужели они смогут забыть о том, что пережили мы, о том, какой ценой мы добыли победу и как сегодня радуемся этой победе? Нет, они не посмеют об этом забыть! Никогда!»
Кочковатой, ухабистой была дорога фронтовая. Подпрыгивали ящики с пустыми снарядными гильзами и позвякивали, как бы подыгрывая веселой музыке оркестра.
И вот крайняя в ящике гильза последнего снаряда, подпрыгнув, выскочила из гнезда и, упав на дорогу, звякнула о камень.
— Стой! — закричал замковый.
Он был аккуратным солдатом. И раньше следил, чтобы добро, а паче всего цветной металл, не пропадало даром. А тут…
— Стой же, говорю! Гильзу подобрать надо. Сто-ой! Ну вот, стал наконец. Погоди, сейчас сбегаю. Особенная она. От последнего снаряда…
Он поднял гильзу, обтер ее какой-то ветошью и протянул лейтенанту Шарову:
— Глядите, товарищ лейтенант: роспись.
Лейтенант медленно поворачивал золотисто-матовую гильзу, закоптелую внутри, а замковый все говорил, удивленно ахая:
— Ишь ты, надо же, видать, мальчонка писал! Чтоб я не сошел с этого места, мальчонка. По почерку видать…
И вместе с лейтенантом Шаровым они читали на крутых щеках отстрелянной гильзы: «Даю сверх плана на окончательную гибель фашизма! Володя Ратиков».
Несколько рук потянулось к снарядному стакану. Все солдаты артиллерийского расчета хотели прочитать, что написал мальчик.
— Ну что ж, — сказал лейтенант Шаров, — прав оказался Володя Ратиков. Оно так и вышло: «На окончательную гибель фашизма!» Как по писаному…
Война кончилась
Володя Ратиков уже встал. Он начищал зубным порошком бляху на поясе. Мать гладила новую гимнастерку. Ната вытащила из шкафа мягкие войлочные туфли и хотела положить их перед отцовской кроватью: пусть сразу переобуется, как приедет. Он ведь с работы приходил, туфли спрашивал, ботинки снимал, а военные кирзовые сапоги куда тяжелее.
Но Галина Фёдоровна взяла Нату за руку:
— Положи на место!
— Почему, мамочка?
— А я говорю: положи. — Она вытерла рукавом мокрые щеки и сказала уже более ласково: — Не надо, Наточка. Пусть полежат в шкафу. Вот так, умница…
Ната положила туфли в шкаф и подошла к брату:
— Володя!
— Что, Наточка?!
— Почему мама сказала: «Пусть полежат»? Ну скажи, Володя…
Прошли тысяча четыреста восемнадцать дней войны. Ната за это время выросла, но не настолько, чтобы мама и Володя могли говорить с ней обо всем. Она перешла уже в старшую группу. Правда, группа эта была детсадовская, но все равно старшая. Тут девочки и особенно мальчики всё-всё знали про войну: какие у нас есть самолеты «Яки» и что такое таран, у кого папа танкист, а у кого летчик. Были и такие дети, у которых папы не было. Они это точно знали, потому что пришла похоронка. А когда Нату спрашивали, есть ли у нее папа, она говорила:
— Есть. Только он без вести пропавший.
И была такая девочка в этой старшей группе, что сказала Наташе:
— Без вести. Значит, считай, что у тебя его нет.
— А вот и есть! А вот и есть! А вот и есть! — выкрикнула Ната и заплакала.
— Когда же он приедет? — спросила та злая девочка.
Ната перестала плакать, вытерла ладонью щеки и сказала:
— Скоро!
— А сколько это — скоро?
Наташа задумалась. Она и сама не знала, сколько это — скоро. Помолчала, помолчала и сказала:
— Как немцев побьют, так и приедет.
Но девчонка та не сдавалась. Ужасная она была спорщица. Совсем поперечная какая-то. Девчонка сказала:
— А их и сейчас наши бьют! Что ж папка твой не едет?!
И опять Ната не сразу ответила, а только подумала:
«Ну что, что бьют? А не совсем еще побили. Вот как совсем побьют, так и приедет… Вот как дам тебе, не будешь дразниться…»
И няня из группы ругала ту девочку за то, что та дразнила Наташу. Нянюшка, к которой Ната много раз приставала с вопросом, что это такое: «Пропал без вести?» — говорила: