Последний Совершенный Лангедока — страница 106 из 117

Потом был отдых у горящего очага, и поджаренный хлеб, и скамеечка, подставленная под усталые ноги. Вина, правда, не было, но кубок с горячим травяным настоем вполне его заменил. В тепле и сытой полудрёме я видел, как приходили и уходили незнакомые люди, епископ отдавал приказания, переносили какие-то вещи. Проснулся я уже следующим утром под овчинами на дощатом ложе в отведённой нам комнате. Было холодно, изо рта при выдохе шёл парок, через затянутое бычьим пузырём окошко пробивался тусклый утренний свет. Я разбудил мирно посапывающую Альду и отправился искать лестницу, ведущую во двор. Начиналась наша жизнь в крепости Монсегюр.

Я довольно долго блуждал по тёмным, местами покрытым инеем коридорам замка, пока не увидел впереди краешек неба. Ускорив шаг, я почти побежал к выходу. «Ещё бы обратную дорогу найти, – подумал я, – и спросить ведь не у кого». Замок казался вымершим, в нём царила давящая тишина сродни той, что бывает в заброшенных склепах.

Почему-то я думал, что выйду из коридора у подножия крепостной стены, а на самом деле оказался чуть ли не в самом высоком месте замка. Монсегюр был построен на более-менее ровной вершине огромной скалы высотой более двух тысяч локтей. С трёх сторон скала круто обрывалась в долину, и подняться к замку можно было только по западному склону. Я подошёл к бойнице, заглянул вниз, и у меня захватило дыхание. С детства я боялся высоты. Внизу на страшной глубине в клубящемся утреннем тумане виднелись нагромождения камней. Долину окружали горы, вершинами подпирающие небо. Ни деревца, ни кустика, только угрюмый камень, да языки снега. Таким, наверное, должен быть ледяной ад.

У меня противно засосало под ложечкой, голова закружилась, а рот наполнился слюной. Чтобы не упасть, я схватился за каменную стену и отвернулся от пропасти. Передо мной лежал замок. Он оказался больше, чем я думал. Точнее, сам замок или цитадель был невелик и в плане представлял собой неправильный многоугольник. Сзади возвышалось главное здание с апсидами, крытыми черепицей. Справа над пропастью нависал круглый донжон, а слева, напротив донжона, над главными воротами лепилось что-то вроде барбакана – крытый деревянный помост с прорезями в настиле, через которые защитники замка могли обстреливать штурмующих ворота. Ещё дальше и немного ниже виднелась полукруглая зубчатая башня, в которую со стены можно было перейти по мосту. Ниже стен замок был обведён кольцом наспех возведённых укреплений со множеством башенок, напоминающих грибы на трухлявом пне. У подножия скалы смутно виднелась большая деревня.

– Любуешься? – неожиданно раздалось из-за спины.

Я обернулся. Передо мной стоял де Кастр, зябко кутавшийся в волглый плащ.

– Как видишь, цитадель невелика, и может вместить немногих, – стал объяснять он. – Поэтому большинство альбигойцев живёт внизу, в деревне у западного подножия горы. Многие, устав от мира, приезжают сюда навсегда, ведь у нас нет своих монастырей, и людям на склоне дней негде преклонить голову. Другие совершают паломничества в надежде на исцеление тела и души или чтобы испросить благословения или совета, третьи же, чувствуя приближение смерти, спешат в Монсегюр, чтобы принять Утешение и обрести покой на здешнем кладбище.

– Это замок принадлежит вам, отец мой? – почтительно спросил я.

– Нет, что ты! Его получила в наследство Эсклармонда де Фуа и передала во владение своему вассалу, Раймону де Перелла. Он живёт здесь со всей семьёй, я вас потом познакомлю. Многие годы Монсегюр пребывал в запустении, но Перелла привёл его в порядок. Ты видишь, что замок невозможно взять приступом. Он стоит в самом сердце гор, далеко от больших дорог, в краю, где живут одни горцы. Здесь от века не появлялись ни крестоносцы, ни католические попы. Это единственное место в Лангедоке, где добрые христиане ещё могут жить без страха. Даст Бог, мы перезимуем здесь, а там посмотрим…

***

Жизнь в Монсегюре была тяжёлой, а зимой она становилась почти невыносимой. От холода не было спасения. Даже небольшую, жилую часть замка было невозможно протопить. В горах каждая щепка была на вес золота, дрова привозили издалека и с величайшим трудом поднимали наверх. Топили соломой, сухим помётом животных, и вообще всем, что хоть как-то горело. По вечерам всё население замка собиралось в большом зале у очага и ловило драгоценные крохи тепла. Здесь же готовили пищу, здесь же спали, завернувшись в овчины и натянув на себя всю одежду. О том, чтобы уйти на ночь в заледеневшую комнату этажом выше, страшно было и подумать. В хижинах у подножья скалы было немного теплее, но там люди были предоставлены сами себе и многие не выдерживали одиночества, когда по ночам завывает ледяной ветер, наметая под дверь хрустящие сугробики, и до утра по снегу скрипят чьи-то тяжёлые шаги. Постепенно большая часть колонии перебралась в замок, и к холоду добавилась ещё и теснота. Еды, впрочем, самой простой, было достаточно, и голодных в Монсегюре не было. А вот больные… Во всём замке не нашлось ни единого ковра или шпалеры, чтобы завесить стены детской комнаты. Я делал что мог, но ряд детских могил на кладбище неуклонно рос. Каменистая почва настолько промёрзла, что яму выдолбить было невозможно. Тела заваливали камнями, надеясь предать их земле весной.

Альда переносила холода легче, чем я, привыкший к благословенному климату города у тёплого моря. Но свалиться с простудой мне было нельзя, ибо кто тогда станет лечить других больных? И я держался, держался из последних сил. Бывали дни, когда я был уверен, что вот сейчас лягу и умру. И тогда всё кончится, придёт покой и тишина. Но появлялась Альда, протягивала кубок горячего травяного отвара и тихонько просила: «Иатрос, маленькая дочка госпожи Арсаниды всю ночь так кашляла… Мне тревожно… Женщина уже потеряла сына, и теперь третьи сутки не спит, боится отойти от постели ребёнка. Словно, выпустив руку больной девочки, она отпустит её за грань». Конечно, я шёл, и делал ребёнку растирания, и грел её, и поил отварами. Иногда это помогало, но чаще – нет. Старики и дети были слабенькими и совсем не цеплялись за жизнь. Тогда их сносили вниз. И взрослые, пока ещё сильные мужчины, не держали на меня злобы, потому что были справедливы и видели, что не всё в моих силах.

Факелы в большом зале не разгоняли тьму и создавали только небольшой круг света. Отблески огня падали на лица, и они приобретали мрачные, резкие, потусторонние черты. Де Кастр обычно читал вслух Евангелие. Никто не шумел и не разговаривал, даже дети сидели молча. Как-то раз епископ устал и замолк, держа книгу на коленях. Тогда в круг неожиданно вышла Альда, в руках у неё была виелла. Она оглядела угрюмо молчащих людей, по-детски улыбнулась и предложила:

– А хотите, я вам спою?

В промёрзшем зале что-то изменилось. Люди несмело заулыбались, из темноты послышись тихие возгласы: «Да, да, хотим, пожалуйста, спой, сестра, просим тебя, мы так давно не слышали музыки…»

Пожилой вислоусый рыцарь принёс стул и накрыл его овчиной. Альда поблагодарила его, грациозно села, погладила виеллу по струнам, склонилась к инструменту и негромко запела, искоса поглядывая на меня:

Вот и зимняя пора –

Грязь, и снег, и ветер злющий.

Птичья песенка с утра

Не звенит над сонной пущей.

Ветки хрупки – знай ломай!

Где ты, наш зелёный май?

Смолк под кущей благовонной

Соловей неугомонный…

Друг мой — прост, таких имён

Слава звонкая бежала,

Но зато мне предан он,

Ревность мне не кажет жала.

И чисты его уста,

Всё в нем — честь и прямота.

Свет любви, во мне зажжённый,

Замутит ли лжец прожжённый?

Милый друг! Любовь свою

Вам навек по доброй воле

Вместе с сердцем отдаю —

Только с сердцем, но не боле!

Разве клятва не свята,

Коль у вас, мой друг, взята?

В час, свиданьем озарённый,

Честь мне ваша — обороной![211]

В тот вечер Альда больше не пела, но с тех пор каждый вечер в большом зале люди терпеливо ждали, когда мы закончим обход больных, и моя любимая возьмёт в покрасневшие от холода руки виеллу. Она знала великое множество песен – от кансон, сирвент и альб, сочинённых трубадурами, до простеньких деревенских мелодий, которые иногда сопровождались довольно рискованными текстами. И происходило чудо: виелла оживляла каменную громаду замка, изгоняла из неё безысходность и смертный ужас. По-моему, и болеть люди стали меньше.

Дни шли за днями, община, как могла, встретила Рождество, с неба потихоньку стала уходить ледяная стынь, прекратились метели, и днём на замковой стене, пожалуй, уже можно было найти тёплое местечко. Де Кастр после Пасхи собирался в Ломбардию, чтобы там подыскать место для общины. Было ясно, что второй зимы в Монсегюре люди не переживут. Появились робкие надежды на спокойную, мирную жизнь, когда не нужно сражаться со смертью за каждый прожитый день, но в одночасье всё изменилось.

***

Владетель Монсегюра Раймон де Перелла, коренастый, краснолицый, с сорванным голосом и грубыми манерами, был совсем не похож на утончённых аристократов из свита графа Тулузы. Вместе со своим зятем, Пьером-Роже де Мирпуа, который был комендантом крепости, они отвечали за её оборону. С Переллой в крепости жила его жена, тихая, бледная, бессловесная женщина, измученная многочисленными родами, и три её дочери. У младшей, Эсклармонды, худенькой и мечтательной девочки, после сильной простуды отнялись ноги, и я пытался вылечить её с помощью массажа, лечебных игл и трав. Болезнь отступала с трудом, но девочка уже начала вставать с постели и могла сделать два-три неуверенных шажка, держась за стену. Её мать смотрела на меня с такой неистовой надеждой, что я старался не встречаться с ней взглядом. Женщина нуждалась в том, чтобы кто-то разделил с ней материнское горе, тогда как её грозный супруг днями и ночами пропадал на стенах, а в комнату возвращался голодный, уставший, пропахший морозным ветром и смазкой для кольчуги.