Опять старуха забылась, растерялась сама с собой, а когда очнулась, полкомнаты было залито солнцем. Она стала следить за ним, боясь и хотя, чтобы оно скорей подобралось к кровати. Ей казалось, что сегодня, в этот день, в который она не имела права заступать, ей может открыться то, чего не знают при жизни; старуха во все глаза смотрела на солнце на полу, на его широкое горящее пятно, надеясь увидеть в нем рисунок или услышать голос, которые бы ей что-то разъяснили. Пока ничего не было, но солнце все ближе и ближе подступало к старухе, наползая на кровать справа, где оно выпрямлялось в окне. Старухе вдруг пришло в голову, что солнце может растопить ее, как какую-нибудь рыхлую, прикрытую тряпьем снежную фигуру. Она пригреется от него, приласкается, а сама, не замечая того, начнет все убывать, убывать и убывать, пока не исчезнет совсем. Придут люди, а в кровати никого нет. Они решат, что она опять полезла на улицу. Старуха так и подумала: люди, не делая разницы для своих и чужих.
Солнце наконец поднялось в кровать, и старуха подставила под него руку, набирая тепло для всего тела. Ей показалось, что вместе с теплом в нее натекает слабость, но старуху она не испугала: слабость была мягкой, приятной. Старухе только не хотелось бы уснуть, пускай все происходит на памяти.
Где-то неподалеку заговорила с кем-то Варвара, и старухе вдруг пало на ум еще одно, что она совсем забыла.
Выдавливая из себя голос, старуха позвала Варвару, но никто ей не ответил: голос был слишком тихим и ушел недалеко. Старуха крикнула еще, на этот раз сильнее. Варвара услышала, пришла.
– Че тебе, матушка?
– Сядь, – старуха глазами показала на кровать возле себя. Варвара села.
– Че, матушка?
– Погоди. – Старуха собралась со словами. – Помру я…
– Не говори так, матушка, – запыхтела Варвара.
– Помру я, – повторила старуха и сказала: – Обвыть меня надо.
– Че надо?
– Обвыть. Оне не будут. Тепери ни ребенка ко сну укачать, ни человека в могилу проводить – ниче не умеют. Одна надежа на тебя. Я тебя научу как. Плакать ты и сама можешь. Надо с причитаньем плакать.
Похоже, Варвара поняла, на лице ее выступил страх.
– От слушай. Я ишо мамку свою тем провожала, и ты меня проводи, не постыдись. Оне не будут. – Старуха вздохнула и прикрыла глаза, приводя в порядок давние, полузабытые слова, которыми теперь не пользуются, потом тонким, протяжным голосом начала: – Ты, лебедушка моя, родима матушка…
– Матушка-а-а! – качая головой, словно отказываясь участвовать в этой затее, взвыла Варвара.
– Да не реви ты, – остановила ее старуха. – Ты слушай покуль, учись. Не надо сичас реветь. Я ишо тут. Слезы на потом оставь, на завтрева. А то кто-нить придет и перебьет нас. Давай потихоньку.
Она подождала, пока Варвара утихнет, и начала снова:
– Ты, лебедушка моя, родима матушка…
– Ты, лебедушка моя, родима матушка, – сквозь рыдания повторила за ней Варвара.
– Куда же ты снарядилася, куда же ты сподобилася?
– Куда же ты снарядилася, куда же ты сподобилася?
Старуха села в кровати и, успокаивая, обняла Варвару за плечи. Голос ее стал настойчивей, сильней:
Во котору дальнюю сторонушку?
По дороженьке проежжей,
По дубравушке зеленой,
К матушке Божжей церкве,
Ко звону колокольному,
Ко читаньицу духовному,
А из матушки Божжей церкви
В матушку сырую землю,
Ко своему роду-племеню.
День продолжался и продолжался солнечно, тепло, свободно, в воздухе стоял тот особый, с горчинкой, зной, который бывает в начале ясной осени.
Небо, по-прежнему синее, светло-синее сверху, только у самого края за рекой, где вечером заходить солнцу, чуть подернулось дымчатой, безобидной с виду пленкой, выше и левее, выплывая в небо, висела одинокая прозрачная тучка, слишком игрушечная, чтобы вызывать тревогу, словно нарочно выпущенная, чтобы ею можно было любоваться.
Весь остальной простор над головой оставался чистым, глубоким и выражал бесконечный покой, под которым, залитая солнцем, послушно и отрадно лежала земля.
Михаил давно уж томился на предамбарнике, подперев ладонью лицо, глушил одну за другой папиросы. К нему подсел Илья, поинтересовался:
– Не опохмелялся сегодня?
Михаил покачал головой.
– А я немножко принял. Так, для настроения. Слыхал, мать-то у нас уж на ноги встала?
– Слыхал.
– Плясать скоро будет – ага. Вот и возьми ее. – Он засмеялся. – Может, выпьем помаленьку? Тут рядом, далеко ходить не надо.
– Нет, – отказался Михаил. – Хватит. Почудили вчера, и хватит.
– Да, ты вчера здорово перебрал. Набрасываться стал на всех на нас. С матерью ругался.
– Я с ней не ругался.
– Она-то на тебя здорово рассердилась – ага. Особенно за Таньчору. Готова была отлупить тебя. Это точно. – Он опять засмеялся и вдруг спросил: – Слушай, а когда это ты отбил Таньчоре телеграмму, чтоб не приезжала? Я же с тобой все эти дни был, никуда от тебя. Когда ты успел?
Михаил щелчком стрельнул от себя окурок, к которому кинулись курицы, и посмотрел брату в глаза.
– А я не отбивал ей никакой телеграммы, – сказал он.
– Как не отбивал?
– Вот так.
– Ты же говорил, что отбивал? Вчера из-за этого весь сыр-бор и разгорелся. Не помнишь, что ли?
– Почему не помню? Помню. А если бы не говорил, ты знаешь, что бы с матерью было? Лучше обмануть, чтоб она не ждала ее.
– Но… Но где же тогда Таньчора?
– Откуда я знаю?
– Вот это да! Вот это фокус так фокус!
– Ты только не выдавай им меня, пусть думают, что отбивал, – торопливо сказал Михаил, потому что от ворот к ним шла Люся. Он опустил голову: сейчас начнется. Припомнит вчерашнее и позавчерашнее, все, что было и не было. Стыдить его сейчас бесполезно, он потом пристыдит себя сам, и это будет куда полезней, а выслушивать ее выговоры тошно – ну их! И без того хоть сбегай куда-нибудь.
– Илья! – начала Люся еще на ходу. Вид у нее был решительный и взволнованный, будто что-то случилось. Она сказала совсем не то, чего боялся Михаил. – Илья, ты знаешь, что сегодня пароход? Скоро уж. А следующий будет только через три дня.
Илья растерянно поднялся:
– И что нам теперь делать?
– Смотри сам. А мне надо ехать. Мне больше оставаться здесь никак нельзя.
– Ехать надо, – кивнул Илья и посмотрел на Михаила. – Мать вроде поправилась.
– Подождали бы, – несмело сказал Михаил.
Ему никто не ответил.
Они вошли в избу все вместе и в старухиной комнате вдруг застыли.
Их не заметили. Варвара, склонясь над матерью, почти упав ей на грудь, всхлипывала, а старуха с закрытыми глазами тянула из себя какой-то жуткий, заунывный мотив. Лицо при этом у нее было высветленным, почти торжественным. Они прислушались и различили слова – ласковые, безнадежные и в то же время как бы вывернутые наизнанку слова, имеющие обратный и единственный смысл:
Отходила ты у нас полы дубовые,
Отсидела лавочки брусчатые,
Отсмотрела окошечки стекольчаты,
Ты, лебедушка моя, родима матушка.
– Что это у вас тут происходит? – громко и насмешливо спросила Люся. – Что за концерт? Кого это вы хороните?
Варвара и старуха враз смолкли. Варвара вскочила, показала на мать:
– Вот, матушка…
– Видим, что не батюшка, – хохотнул Илья.
– Помру я, – жалобно, пытаясь что-то объяснить, пролепетала старуха.
– Мама, мне уже надоели эти разговоры о смерти. Честное слово. Одно и то же, одно и то же. Ты думаешь, нам это приятно? Всему должна быть мера. У тебя это превратилось в культ, в настоящий культ. Ты ни о чем больше не можешь говорить. Тебе еще жить да жить, а ты все что-то выдумываешь. Так же нельзя.
– До ста лет, мать, чтоб обязательно – ага, – подхватил Илья.
Старуха, уставившись куда-то в стену, молчала.
– Ты же сама понимаешь, мама, что ты почти полностью выздоровела. Ну и живи, радуйся жизни. Будь как все и не хорони себя без смерти. Ты живой, нормальный человек – вот им и будь. – Люся выдержала небольшую паузу и тем же ласковым голосом сказала: – А нам сегодня надо ехать. Так получается, мама.
– Да вы че это?! – вскрикнула Варвара.
Старуха, не веря, оторопело покачала головой.
– Надо, мама, – мягко, но настойчиво повторила Люся и улыбнулась. – Сегодня пароход. А следующий будет только через три дня. Так долго ждать мы не можем.
– Не, не, – простонала старуха.
– Нельзя седни от матушки уезжать, нельзя, – кипятилась Варвара. – Вы прямо как неродные. Никто вас не гонит. Сами подумайте. Нельзя.
– Еще хоть день-то подождали бы, – поддержал ее Михаил.
– Мы ведь, мама, не вольные люди: что хочу, то и делаю, – не отвечая им, говорила матери Люся. – Мы на работе. Я бы с удовольствием прожила здесь хоть неделю, но тогда меня могут попросить с работы. Мы ведь не в отпуске. Пойми, пожалуйста. И не обижайся на нас. Так надо.
Старуха заплакала, поворачивая лицо то к Люсе, то к Илье, повторяла:
– Помру я, помру. От увидите. Седни же. Погодите чутельку, погодите. Мне ниче боле не надо. Люся! И ты, Илья! Погодите. Я говорю вам, что помру, и помру.
– Опять ты, мама, о том же. Мы тебе о жизни, ты нам о смерти. Не умрешь ты и не говори, пожалуйста, об этом. Ты у нас будешь жить еще очень долго. Я рада была повидать тебя, но теперь надо ехать. А летом мы опять приедем. Обязательно приедем, обещаем тебе. И тогда уж не наспех, как сейчас, а надолго.
– Что летом! – вмешался Илья. – Не летом, а раньше увидимся. Мать вот как следует на ноги встанет, и можно к нам в гости приехать. Приезжай, мать. В цирк сходим. Я рядом с цирком живу. Клоуны там. Обхохочешься.
– Одним днем раньше, одним позже, – пытался понять Михаил. – Какая разница?
Люся вспылила:
– Я не собираюсь обсуждать с тобой этот вопрос. Наверное, я лучше знаю, есть разница или нет. Или ты по-прежнему считаешь, что мы должны везти маму с собой и для этого обязаны подождать ее?