[694]. Тогда жена вынесла из этих встреч – раз на улице, а другой раз в квартире тетки – очень неприятное впечатление. По многим отзывам, по характеру дела, возбужденного против Распутина в Тобольской духовной консистории, которое дал мне прочесть С.А. Панчулидзев, по характеристике, данной Гофштетером в ненапечатанной им статье о хлыстовщине, можно думать, что у Распутина было много общего с хлыстовской сектой[695]. Как проник он в высшие придворные сферы, я этого не знаю[696]. Но к тому времени, о котором я теперь пишу, и даже значительно раньше его значение было, по-видимому, очень велико. По фотографиям это был простой, довольно противного вида мужик, но с замечательно проницательным, резким взором, которым он гипнотизировал своих почитательниц. Последние были своего рода кликуши: они его сопровождали, распоряжались его приемами, вели при нем секретарскую часть. Говорят, будто бы в приемной его была всегда масса посетителей. Их он посылал со своими безграмотными письмами к разным министрам и другим влиятельным лицам[697]. Я знаю три таких случая, и все три неудачных. Раз он направил к А.А. Хвостову, тогда еще министру юстиции, какого-то нотариуса. Хвостов пристыдил последнего, что он пользуется подобной протекцией[698]. Другой раз сам Распутин пробовал лично обратиться с просьбой к А.Н. Наумову. Наумов, несмотря на настояние своего секретаря, велел ему сказать, что у него есть приемные часы, в которые Распутин и может явиться, если желает. Распутин, действительно, и явился, и Наумов принял его не отдельно, а в общем зале, вместе с прочими, стоя и очень сухо. Уходя, Распутин будто бы в передней показывал кулаки и говорил, что Наумов его попомнит[699]. Я также удостоился получения письма от Распутина, где он каракулями и крайне безграмотно, начиная словами «Милой, дорогой», извиняясь за беспокойство и в довольно пристойной форме (на «Вы», а не на «ты») просил разобрать дело подателя, чиновника какой-то контрольной палаты, будто бы преследуемого своим начальством. Я пристыдил этого чиновника, что он позволил себе обратиться к такой протекции, потому что каждый служащий имеет право без всякой рекомендации просить о справедливости. Выслушав затем его просьбу, помимо письма Распутина, я велел ее расследовать; расследование показало, что этот господин был пьяница и бездельник; и тогда я распорядился о совершенном его увольнении от службы. Но, говорят, будто бы в других случаях протекция Распутина имела успех. Утверждают, что даже некоторые министры к нему ездили и искали его расположения. Не берусь сказать, правда это или нет. Особенно велико было, будто бы, его влияние в духовном ведомстве: перемещение петроградского митрополита Владимира в Киев и назначение на его место Питирима приписывали Распутину[700]. Ему приписывали даже влияние в таких общих вопросах, как отмена винной монополии[701] и др. Опять-таки, повторяю, фактов, подтверждающих все эти рассказы, у меня нет.
Сам Распутин, как грубый мужик, под пьяную руку – а пьянствовал он немало – цинически хвастал своим значением. В.Н. Коковцов, со слов зятя своего В. Н. Мамантова, который издавна знал Распутина, рассказал мне, что последний, напившись в каком-то кабаке и хвастаясь своей властью, принял самую неприличную позу и кричал: «Кто супротив этого документа что может!»[702] Распространяли рассказы, будто Распутин допускается в комнаты великих княжон, даже когда они раздеты[703], что горничные и даже фрейлины принуждаются уступать его грязным поползновениям[704], что сама императрица чуть ли не молится на него и т. д. Рассказы о нем ходили в то время по городу самые невероятные. Вспомним исторические аналогии, всю ту массу лживых историй, скандалов, которые взводились на французскую королеву Марию Антуанетту перед самой революцией[705]. У нас, по-видимому, для рассказов было известное основание, если не всецело, то хотя бы отчасти[706].
Вскоре петербургские сплетни распространились по всей России, сея в народе смуту и раздражая его против царской власти: сведения, что какой-то грязный, безграмотный мужик, во много раз хуже, чем они сами, сидит при царском дворе и вертит государственными делами, раздражали народ до последней степени.
Как объяснить отношение Государя ко всему этому? Я опять-таки не берусь об этом судить, не зная никаких фактов, и здесь мне приходится ограничиться передачей рассказов того времени, и лишь некоторых, доходивших до меня и оставшихся у меня в памяти[707]. Говорили, что Государь без памяти влюблен в императрицу, которая, в свою очередь, относится к нему пренебрежительно и стала допускать его к себе только с разрешения Распутина. На всякий навет против Распутина императрица отвечала, будто бы, такими истерическими припадками, что, в конце концов, Государь, как человек, видимо, слабохарактерный, перестал выносить даже простые разговоры о Распутине от своих приближенных. Это было больное место, зияющая рана. И это, конечно, было подхвачено и разнесено по всей России: русский царь изображался как слабая игрушка в руках царицы-немки, которая сама в руках бесстыжего пьяного мужика. Рассказывали про мужика, который, застав свою жену в прелюбодеянии, стал стегать ее ремнем, приговаривая: «Ты мне не Александра Федоровна, а я тебе не Николай II». Было это или нет, сказать, разумеется, очень трудно, но рассказ этот сам по себе очень симптоматичен[708].
Все это в корне расшатывало царскую власть, а правительство было такое, что никакого доверия не внушало. Естественно, что при таких условиях наша слабая умом и характером интеллигенция не могла не увлечься по пути революционных стремлений, забыв совершенно про войну и про страшную опасность для отечества, которая грозила в случае революции во время войны. Напротив того, слухи о том, что правительство Штюрмера под влиянием императрицы-«немки» готово заключить сепаратный мир, придавали революционному движению патриотический характер.
Крайние левые партии использовали эту конъюнктуру, ведь никогда подобной нельзя было ожидать в будущем. В народную массу, которая под названием армии была собрана на фронтах, были пущены, в виде прапорщиков, санитаров и прочее, ловкие агитаторы, которые легко использовали утомление четырехлетней войною. В Думе, в интеллигентном обществе сидели их неразумные и недобросовестные союзники – кадеты и кадетствующие, которым, наконец, открылось поле широкой деятельности – шатание государственной власти вовсю под предлогом свержения ненавистного Штюрмера и его бессильного правительства. Дрогнули и октябристы, и националисты, и даже правые. В Государственной думе выскочил Милюков, который в своей чрезвычайно резкой речи задел прямо императрицу. Эта речь основана была на разных газетных сообщениях, и фактический ее фундамент был крайне слаб, но впечатление было громадное[709]. Помещение ее в газетах было воспрещено, но зато с тем большим рвением распространялась она в списках. Гектографированные оттиски продавались, говорят, на улицах чуть ли не по рублю. За нее привлекли Милюкова к судебному следствию[710]. Совет министров был в чрезвычайном волнении. Дважды собирались мы по вечерам и раз утром у Штюрмера на квартире в Министерстве иностранных дел[711]. Шла речь о том, произвести ли роспуск Государственной думы или нет. Великий государственный муж был болен подагрой и сидел в кресле, протянув ногу. Мыслей своих он не выявлял. Выяснились два мнения: Протопопов был за роспуск, Барк, по-видимому, тоже[712]. Он высказывался даже за то, чтобы на всякий случай стянуть в Петроград гвардейскую кавалерию для подавления возможного возмущения. Против роспуска были Макаров, Григорович, граф Игнатьев, я, может быть, еще другие. В результате одного из вечерних заседаний[713] мне и Игнатьеву было поручено объездить некоторых более видных и лично известных нам членов Думы и убеждать их быть несколько спокойнее, как будто от себя лично, а не от имени Совета министров. Я ездил к двоим: к Постникову в Лесной[714] и к Шингареву. Я старался всемерно представить им, какие ужасные последствия может вызвать революционный взрыв в такую минуту. Оба в конце долгих разговоров обещали воздействовать в целях успокоения. Не помню, с кем беседовал граф Игнатьев, но результаты были, кажется, аналогичные[715]. В конце концов было решено, что в Думе выступят И.К. Григорович и Шуваев, как представители армии и флота, и внесут необходимое успокоение и бодрое чувство. Задача эта была выполнена ими с большим успехом: речи их были сопровождаемы овациями[716]. Думу решили пока не распускать. Тем временем Штюрмер с Треповым поехали в Ставку. Что там было, мне неизвестно, но Штюрмер вернулся оттуда уже не председателем Совета министров, а обер-камергером[717]