Последний в Мариинском дворце. Воспоминания министра иностранных дел — страница 51 из 64

По словам одного из камердинеров, Государь работал каждую свободную минуту, как только не был занят обязанностями представительства. Мысли докладчика он схватывал всегда верно. Это мне подтверждали и такие долголетние его докладчики, как граф В.Н. Коковцов. Последний говорил мне не раз, что Государь отличается очень недурными способностями, быстро усваивает, но это усвоение не впрок – оно поверхностное: мысль не остается твердо в уме и быстро испаряется. Мне ни разу не случалось видеть, чтобы Государь был не согласен с моими заключениями на докладе, но определенно своего мнения он почти никогда не высказывал. Правда, я этого не могу приводить в виде общего правила – я слишком мало имел случаи докладывать Государю: как государственный контролер едва раза четыре за десять месяцев[805], а еженедельно, да и то с перерывами – только в течение трех месяцев в бытность мою министром иностранных дел[806]. При таком характере, впечатлительном и вместе мягком и неустойчивом, Государь должен был находиться под влиянием последнего докладчика и соглашаться с ним[807]. Но, разумеется, гораздо сильнее должно было быть влияние тех сфер, которые непосредственно его окружали, и прежде всего влияние императрицы, женщины, по-видимому, властного характера и притом истеричной[808].

После докладов министров начиналось, вероятно, их пережевывание в тесном кругу. На это указывают вынесенные оттуда смешные характеристики не привившихся министров: «наш добрый нотариус» – для А.А. Макарова, «румын» – для А.А. Поливанова.

Пробовавшие бороться с этими домашними влияниями всегда проигрывали игру, будь то даже такие авторитетные люди как П.А. Столыпин или граф В.Н. Коковцов. Чтобы устранить влияние подобных людей, по-видимому, начинали играть на струне самолюбия: что такой-то министр затмевает Государя в народном мнении. Этот прием, кажется, всегда действовал с успехом: таким именно способом были лишены доверия и Витте, и Столыпин, и Кривошеин[809].

Затем была, как рассказывали, та область, где средством воздействия была истерия: это область Распутина. Тут, по-видимому, довели Государя до степени крайнего раздражения, так что он не выносил даже разговоров о Распутине. Когда же его убили, то, вероятно, произошли такие домашние сцены, которые побудили Государя принять прямо жестокие меры, совершенно несвойственные его характеру: сослать в Персию вел[икого] князя Дмитрия Павловича, своего любимца, и резко ответить всем членам Императорской фамилии, которые просили за последнего. Это была истинная твердость слабости[810]. Между тем, по существу, Государь был, по-видимому, совершенно иных взглядов и вовсе не симпатизировал ни Распутину, ни Протопопову: граф Игнатьев прямо говорил мне это, а он его близко знал[811]. Доказательство – его разговор с Игнатьевым, его отношение к моему докладу о Протопопове. Он чувствовал, что правда на нашей стороне, но не мог избавиться от кошмара. И вот этот давящий кошмар начинал действовать: в результате граф Игнатьев, этот любимец Государя, был уволен. Был бы, конечно, уволен и я по прошествии некоторого времени, если бы не случилась революция. Тщетно Государь старался найти какой-нибудь исход. В этом порядке мышления он приближал иногда к себе людей совершенно особого рода и не только слушал их, но даже следовал их советам.

Одного из таких людей знал и я: это был Анатолий Алексеевич Клопов[812]. Старый земский, кажется, статистик, человек с окраскою шестидесятых годов, он как-то сблизился с вел[иким] князем Александром Михайловичем, а тот представил его Государю[813]. И вот, вдруг, во время продовольственной неурядицы, когда министром внутренних дел был И.Л. Горемыкин, совершенно для всех неожиданно титулярному советнику Клопову было поручено вне всяких ведомств обследовать продовольственное дело, дан для этого особый штат чиновников и экстренный поезд[814]. Разумеется, из этого обследования ничего не вышло, но Государь и после того охотно беседовал с Клоповым. Обыкновенно Клопов писал ему письмо с просьбою об аудиенции, и Государь назначал таковую. Беседа продолжалась другой раз час и более. Государь и Клопов курили, и Клопов, со свойственной ему беспорядочностью мысли и горячностью, говорил ему вещи, совершенно не похожие на то, что он привык слышать от окружающих. Иногда Клопов вместо аудиенции писал Государю длинные письма[815]. Результаты практически были ничтожны, однако посещение Государем Думы во время войны, разрешение учительского съезда были как будто результатом разговоров с Клоповым[816]. Кстати сказать, Клопов, никогда не служивший, получал даже пенсию в три тысячи рублей по особому высочайшему повелению.

Сферы терпели его как нечто очень безобидное. Не знаю, были ли еще подобного рода люди, но существование Клопова доказывает, по-моему, что у Государя было в душе стремление вырваться из круга обычных докладов и разговоров и вздохнуть другим воздухом. Конечно, Клопов был личность слишком ничтожная, чтобы иметь серьезное влияние, но он очень симптоматичен.

Какой же вывод можно сделать из всего вышеизложенного? Да тот, мне кажется, что Государь, при хороших его способностях, трудолюбии и живом уме, страдал слабостью характера, полною бесхарактерностью, благодаря которой подпал влияниям, от которых никак не мог освободиться. Это был человек домашних добродетелей, по-видимому, верный и покорный муж, но уж вовсе не государственный ум[817]. В этом – громадное несчастье России, что в самую трагическую минуту ее истории во главе власти оказался такой слабый руководитель, который совершенно был не способен освободиться от взявших над ним верх влияний[818], и которые против собственной его воли все более и более упраздняли его авторитет и вместе с ним авторитет царской власти.

Глубоко был прав поэтому граф В.Н. Коковцов, который еще в 1913 году говорил мне: «Это последний император». Слова его оказались пророческими, а между тем, именно Николаю II приписывали фразу, что он желает передать сыну власть в том объеме, как получил ее от отца. И вот в его слабых[819] руках эта власть все ограничивалась, пока не дошла до полного упразднения.

Переходя к делам Министерства иностранных дел, я должен, прежде всего, сказать два слова о тех представителях иностранных держав, с которыми мне приходилось чаще всего иметь дело. В общем порядке со времени войны установилось постоянное сотрудничество между министром иностранных дел и послами Англии, Франции, а впоследствии и Италии, когда эта держава вошла тоже в число союзников[820]. При С.Д. Сазонове отношения министра с этими послами были, по-видимому, самые дружественные. Не то началось при Штюрмере. «Nous avous perdu toute confiance», – говорили они. Я не знаю подробностей, но слышал, что непосредственное общение послов с министром происходило редко, что большею частью он отсылал их к Нератову. Они чувствовали себя настолько нехорошо в кабинете Штюрмера, что когда я изменил в нем расстановку мебели и поставил ее так, как было при Сазонове, то послы пришли в полный восторг и сказали, что видят в этом знак прямого к себе внимания.

Наиболее авторитетным из всех трех был английский посол сэр Бьюкенен. Это был истый тип британского дипломата, в высшей степени изящный и корректный. И говорил он всегда обдуманно. Поэтому я никак не могу согласиться с приведенным выше отзывом императрицы, что это был человек ограниченный. Бьюкенену приписывали огромное влияние на русские дела. Некоторые круги нашего общества обвиняли его в том, что он дружит с кадетами и поддерживает в России общественный антагонизм против правительства. В самом деле, кадеты, как я слышал, были вхожи к Бьюкенену: у него бывали и Милюков, и Маклаков, и другие. Очень понятно, что он, как англичанин, был ближе к партии, которая делала вид, что добивается истинного представительного и парламентарного строя в России. Бьюкенена можно разве упрекнуть в этом случае в недальновидности, что он наши условия рассматривал с английской точки зрения и не понимал, м[ожет] б[ыть], истинного значения кадетства в русской жизни. Но это лишь мое предположение. Очень возможно, что Бьюкенен, и принимая кадетов, знал хорошо им цену. С правыми же партиями он, разумеется, не мог сойтись, хотя бы ради тех неприличий, которые позволяли себе их представители, напр[имер], Булацель[821] и др[угие]. Обвинения против Бьюкенена дошли до того, будто английское посольство участвовало в убийстве Распутина[822]. Эта сплетня получила такое распространение, что Бьюкенен вынужден был на новогоднем приеме в Царском говорить лично с Государем, чтобы ее опровергнуть[823]. Он шел в этом деле с открытым забралом, на что, вероятно, не решился бы, если бы в упомянутой сплетне была хоть доля правды. Наконец, утверждали, что Англия в лице Бьюкенена и его агентов поддержала русскую революцию. Это наиболее тяжкое обвинение поддерживается многими и до сих пор. Ни от кого, однако, я не слыхал доселе ссылки на какие-либо фактические данные[824]