рвала его с оси. День в галерее Илай провел как во сне. Он взял открытку и карту континента в кафе, где уже две недели как поселился Томас, пытаясь подцепить новую официантку. Томас уставился на открытку, присвистнул и покачал головой.
– Как бы ты поступил? – Илай был выбит из колеи.
– Порвал бы открытку и нашел себе другую девушку. Или забыл бы о ней, если ты на это способен.
– Что, если она нуждается в помощи?
– Нуждается в помощи? Это не записка с требованием выкупа, а просто странное послание на обороте уродливой открытки. Может, это просто глупая шутка, уловка, чтобы приманить тебя обратно?
– Я должен к ней поехать.
– Нет, ты должен жить дальше. Разве может человек вот так взять и исчезнуть? Послушай, всякое бывает. Жизнь продолжается.
– Тебе легко…
– Ты думаешь, меня не бросали? Нельзя пускаться за ними в погоню, – сказал Томас. – Если они уходят, значит, у них каша в голове, а когда у них в голове каша, им ничем не поможешь. Не поможешь. Просто надо их отпустить. – Он сделал прощальный жест, напоминающий самолет, улетающий влево. Илай проводил его взглядом, затем снова посмотрел на открытку. – Ты должен начать жить сызнова и двигаться дальше, будто ты ее и знать не знал. Пусть себе делает все, чего не могла делать рядом с тобой. Так уж повелось.
– Томас, это не ее почерк. Забудем, что она от меня ушла. У меня открытка из другой страны, написанная кем-то чужим про нее.
– Она тебя бросила, и ты хочешь отправиться на ее поиски?
– Я только хочу убедиться, что с ней все в порядке. Я знаю, что она меня бросила. Просто я думаю, у нее никого больше нет.
– Может быть, она с кем-то встречается. Ты не задумывался об этом? Какой-нибудь парень… Илай, извини, постой…
Илай встал, стянул куртку со спинки стула и прихватил карту. Томас попытался удержать его за руку, но тот вывернулся. Он покинул теплое кафе, скомкав карту, Томас кричал ему вслед. Вечерело, Илая пронизывал холод. Ему нестерпимо захотелось убраться прочь из Уильямсбурга, из Бруклина, и он обнаружил, что стремительно шагает на станцию подземки линии L. На платформе девушка играла на гитаре, сидя на складной табуретке, напевая песни о любви и таксофонах, можно сказать, для себя, пока грохот поезда не аннулировал ее выступление. В толпе, выплеснутой из поезда, пожилая женщина тянула за руку мальчика с губной гармошкой, выдувающего долгую низкую ноту в минорной тональности. Илай зашел в вагон и опустился на пластмассовое сиденье. Во время долгого грохочущего перегона под рекой он пристально смотрел на залитую светом рекламу косметики («Доктор Z лично принимает каждого пациента!»), а потом вышел навстречу огням и звукам Манхэттен-стрит и бесцельно шел против ветра по Первой авеню.
Он остановился у знака «стоп» в недрах Китайского квартала, дожидаясь смены уличного движения. Об мостовую разбилась бутылка. Он стоял, глядя на завораживающее мерцание битого стекла. Микроавтобус, задержавшийся на перекрестке чуть больше положенного, подвергся какофонической атаке ревущих клаксонов. От этого у него выступили слезы. Илай стоял на углу, а его обтекали потоки пешеходов, словно призраки. Свет светофоров менялся с зеленого на красный, на желтый, опять на зеленый, и перед ним безудержно лился поток машин. Он посмотрел вниз, и осколки стекла заискрились, как хрусталики или ледышки, расплываясь от слез. Он еще долго не мог заставить себя сдвинуться с места.
…
– Расскажи мне про Монреаль, – попросил он Женевьеву.
Томас и Женевьева перед этим повздорили, но предмет спора погряз в страстях и длинных словесах. Теперь они оба были несколько разгорячены, обижены друг на друга и молча читали разные отделы одной и той же газеты. Женевьева время от времени что-то записывала в потертый блокнот на спирали. Ее корявый почерк напоминал докторский рецепт в виде длинной вереницы судорожных иероглифов, и он наблюдал, как она пишет. Это было первое, что он сказал за целый час.
– А я уж подумала, ты лишился дара речи, – сказала она. – Почему именно про Монреаль? – Но в ее глазах вдруг загорелся огонек. Она любила поговорить о Монреале. Она провела там детство. Ее родители переехали в Бруклин, когда ей было девять, но она все еще считала себя переселенкой, и ей доставляло огромное удовольствие произносить свое имя по-французски.
– Мне интересно. Я собираюсь туда поехать.
Томас метнул на него предостерегающий взгляд.
– Не вздумай.
– Почему нет? – спросила Женевьева, не знавшая об открытке.
– Потому что там холод собачий, – сказал Томас, продолжая пялиться на Илая. – Это все, что нужно знать про Монреаль. Надо свихнуться, чтобы отправиться туда в это время года.
– Сомневаюсь, что ты там вообще бывал. – Она всегда была готова схватиться за возможность с кем-нибудь поспорить, особенно с Томасом.
– Ты должен поехать. Возможно, это город с обреченным языком. Квебекцы говорят по-французски с таким древним и, откровенно говоря, диким акцентом, что французы их не понимают. Монреаль подобен твердыне в наступающей приливной волне английского языка. Для тебя это будет что-то вроде научной экспедиции.
– Что значит «твердыня»?
– Представь страну у моря, – сказала она, – и представь, что вода поднимается. Представь, что прибрежная твердыня уже наполовину ушла под воду, и вода все прибывает. Что они ни делают, вода все равно подступает. В конце концов, скажем в следующем веке, вода, скорее всего, перельется через стены и все затопит, но сейчас они затыкают трещины, делая вид, будто воды нет, и принимают законы против поднимающейся воды. Твердыня – это французский язык, а английский язык – вода.
– Не понимаю, – сказал Томас, не отрывая глаз от газеты.
– Это примитивная метафора.
– А я, пожалуй, понимаю, – торопливо сказал Илай во избежание новой перебранки, но Женевьева и так пренебрегла Томасом.
– Ты посвятил всю свою академическую карьеру размышлениям об умирающих языках, – сказала она, – об обреченных языках, самым бессовестным образом романтизируя эти самые языки, приударяя за их носительницами и пытаясь представить, на что похожа жизнь умирающих языков. Разве тебе не хотелось бы посмотреть, что на самом деле значит жить в городе с погибающим языком?
– Хотелось бы, – сказал он. – Ну, разумеется, хотелось бы. Хотя слово «карьера» едва ли подходит к моему научному статусу. Какой там климат?
– Арктический, – ответила Женевьева, – но оно того стоит. На всей Земле не сыщется такого места. Я стараюсь возвращаться туда каждый год. Это великолепный город. – Она помолчала с минуту. – Ну, – сказала она, – при условии, что ты говоришь по-французски.
– И что под этим подразумевается? – спросил Томас, который все еще пребывал в возбуждении и не хотел на нее смотреть. – Илай, нельзя за ними гоняться. Мы же говорили об этом.
– За кем гоняться? О чем речь? Под этим подразумевается, что французский язык охраняется законами, – сказала она. – Как я и говорила, это твердыня. Насколько оправдан охват законов – вопрос спорный, и все равно англичане консервативнее, а французы…
Тут же мгновенно вспыхнула перепалка на тему культурных стереотипов; они даже не заметили, как Илай встал и вышел. На улице ему стало не по себе от отсутствия Лилии, и ему пришлось посидеть в парке на скамейке, пока ему не полегчало и он смог встать и добраться до дому. После полудня он пролежал в спальне, созерцая потолок.
На следующее утро принесли конверт с монреальским штемпелем и полуулыбкой королевы Елизаветы II на небесно-голубом фоне почтовой марки. В конверте находилась страница, вырванная из Библии, исписанная шариковой ручкой неуклюжими детскими каракулями поверх Двадцать второго псалма: «Хватит меня искать. Я не пропала; я не хочу, чтобы меня нашли. Я и впредь хочу исчезать. Я не хочу идти домой. Лилия». Тонкая, слегка тронутая желтизной страничка, подрагивала в его пальцах. В конверте больше ничего не оказалось, но на обороте конвертного клапана был нацарапан номер телефона с припиской: «Позвони мне, как только приедешь в Монреаль»; он узнал почерк и обратный адрес Микаэлы: на адрес клуба «Электролит», номер дома по улице Сен-Катрин. Он все еще глазел на конверт, когда зазвонил телефон.
– Алло, Илай, – сказала мать.
Он погрузился в рабочее кресло, закрыв глаза и обхватив лоб левой ладонью, стиснул трубку правой рукой до белизны в костяшках.
– Привет.
– Голос у тебя какой-то не такой, – сказала она. – У тебя все в порядке?
Он ответил, что немного устал. Кажется, она этого и дожидалась. Да знает ли он, что звонил ей в последний раз два месяца назад? Нет, серьезно. Два месяца! Ведь она живет в Верхнем Вестсайде, а не в Сибири. Он мог бы иногда ее навещать или хотя бы звонить, ну да ладно. Она хотела узнать, как он поживает. Как продвигается диссертация? Как ему живется в Бруклине? Она недавно выходила по делам, и, когда возвращалась из «Забара»[5], ее чуть не сбило такси. На зебре! На зеленый! Манхэттенские таксисты – убийцы. Она собиралась написать мэру. Дочь ее подруги Сильвии собирается рожать. Он помнит дочь Сильвии? Рыжая такая? Глаза синие? Да, все были без ума. По возрасту она попадала между Зедом и Илаем. И кран в ванной опять протекает, черт бы его побрал, но она не жалуется. Жизнь слишком коротка, чтобы жаловаться на такие мелочи, особенно если тебе суждено быть задавленной таксистом при выходе из «Забара». C’est la vie и т. д. и т. п.
Ее голос то затухал, то усиливался, как блуждающий, зыбкий радиосигнал. В итоге монолог исчерпал себя, и на линии воцарилась тишина. Он молчал.
Она снова заговорила. Сразу обо всем, суетливо и раздраженно. Ведь она волнуется за него, сказала она, ведь он живет в таком квартале. Она не хочет, чтобы с ним приключилось то же, что с Зедом. Илай переложил трубку в левую руку и взял вырванный листок в правую, перевернул страницу, чтобы дочитать псалом. «Я пролился, как вода; все кости мои рассыпались; сердце мое сделалось как воск, растаяло посреди внутренности моей»