Последний венецианский дож. Итальянское Движение в лицах — страница 34 из 76

я Кавура в министерство. Раттацци по обыкновению попробовал стать между этими партиями в качестве посредника или примирителя, и образовал свой кружок, конечно, не имевший ни программы, ни какого-либо политического значения. Из составляющих его лиц только предводитель выходил иногда на сцену с какой-нибудь красноречивой речью не совсем в пользу министерства и не совсем против него. Так шло до смерти Кавура. Когда он умер, некоторые по старой привычке обратились было к Раттацци, в котором всегда находили великодушную готовность вывести министерство из анархии и занять президентское место, несмотря ни на какие обстоятельства… Но эти некоторые не составляли уже сколько-нибудь сильного меньшинства. Кредит Раттацци был совершенно утрачен. К тому же дело шло уже не о том, чтобы место Кавура не оставалось не занятым. В преемники Кавуру нужно было дать человека, которому Италия могла бы довариться как покойному conte Camillo, а такого человека никто не предполагал ни в Раттацци, ни в одном из старых корифеев пьемонтского министерства. Новому времени нужны были и новые люди. Личность Риказоли невольно становилась на первый план. Правда, его мало знали вне Тосканы. Но слух о его деятельности во время последнего движения, услуги, оказанные им в трудном деле присоединения, его административные способности, о которых ходили самые благоприятные слухи, а более всего приверженность к нему тосканских депутатов – все на него указывало. Дело, конечно, обошлось не без оппозиции, однако же, уладилось. Раттацци по-прежнему остался президентом палаты.

Между тем министерская перемена вызвала перемену внутри самого парламента. Большинство продолжало поддерживать министерскую политику, так как пример Кавура доказал, что полное согласие между законодательной и исполнительной властью равно полезно и той и другой, но того безграничного доверия, которым пользовался Кавур, не было, хотя депутаты большинства при всяком удобном случае и подавали свои голоса за министерство. Сам Риказоли жаловался впоследствии на разногласие между официальным и личным мнением своих приверженцев. Обстоятельства поставили его в невозможность быстро и прямо идти к решению итальянского вопроса, как он обещал в своей программе и как действительно желал по внушениям своего рыцарского нрава.

Оппозиция, восставшая против Риказоли, неосновательно в отношении его медлительности, но не без сильных аргументов относительно его централизационной политики, скоро из силы отрицательной, стала вполне положительной. Положение партии Раттацци между двумя главными становилось уже не только бесполезными, но и невозможным, так как примирения между ними быть не могло, потому что дело шло уже не о том или другом из распоряжений министерства, но о смысле всех его действий. Раттацци не присоединился, однако же, ни к одной из них и нашел себе особый уголок.

Поставленный в необходимость поддерживать самые дружеские сношения с парижским кабинетом, Риказоли тем не менее вовсе не был расположен сделать Париж столицей Итальянского королевства. Враждуя против партии движения, он вовсе не был расположен прибегнуть относительно ее к каким-нибудь экстренным мерам; напротив, он желал предоставить ей возможно полную свободу. Благо Италии вовсе не требовало закрытия комитетов, и решиться на это можно было бы только в угоду Франции. Между Риказоли и тюльерийским двором существовали почти те же отношения, как между им и парламентским большинством. Французское правительство платило ему кажется тем же: оно неоднократно уверяло кабинет, что вполне им довольно, а после Constitutionnel и Patrie[188] радовались последнему министерскому кризису…

Об обстоятельствах, сопровождавших вступление Раттацци в министерство, я говорил уже в другом месте. Для того, чтобы составить какое-нибудь основательное мнение насчет политики нового кабинета, нужно подождать, чтобы кабинет окончательно установился; а в настоящее время он даже и не полон, да мало и надежды на скорое его пополнение. Для того же чтобы судить о новом итальянском министре, кажется, достаточно сказанного. Раттацци вовсе не из тех дорогих народу личностей, о жизни которых собирают все мельчайшие подробности. Биографических данных о нем немного, и самые важные из них я уже сообщил выше. Остается разве нарисовать портрет его, для тех, которые думают по наружности судить о характере человека. Наружность Раттацци впрочем не обманчива: маленькая, розовая фигурка, несколько плотная, с серенькими влажными глазками и белокурыми волосами, светлыми до такой степени, что в них нельзя почти заметить седины. Приятный, но не громкий орган голоса, изумительная обходительность – все в нем говорит об аккуратности и ловкости.


[Гарибальдиец][189]

Капрера

В Италии много есть мест, пользующихся всемирной известностью по связанным с ними историческим воспоминаниям и манящих к себе путешественников со всех концов света. Сами же итальянцы о них обыкновенно вовсе и не думают, за исключением разве классических чичероне, для которых эти географические знаменитости – хлеб насущный. Если бы Италия в настоящее время могла забыть и все свое блестящее прошлое, может быть, для нее было бы лучше; оно чересчур тяжелый для них теперь груз. Вообще прошедшее хорошо бы предоставить изнемогшим уже старикам, у которых в настоящем – подагра и ревматизм, в будущем – гроб: пусть бы рассказывали его детям, у которых ничего нет в настоящем, а в будущем – все.

Многие здесь и следуют моему глубокомысленному совету, не дожидаясь даже, чтобы я дал им его. Эти-то и относятся всего смелее к будущему, всего деятельнее в настоящем; а настоящее здесь стоит того, чтобы ему отдались вполне, забывая прошлое, хотя бы в нем было много истинно великого, дорогого сердцу каждого.

С этой стороны прошедшее Италии представляет большие выгоды: к нему не нужно относиться враждебно, да этого и нельзя бы было сделать; во-первых потому, что всякое прошлое дорого людям уже по одному тому, что оно прошло безвозвратно; и во-вторых потому, что итальянское прошлое действительно прекрасно, величаво, как античный барельеф. Его и следует сдать в музей на удивление иностранцам, на гордость потомкам и на пр. Даже и сторож этому музею представляется отличный в лице Массимо д’Азелио, инвалида итальянской литературы; он с особенной любовью ежедневно сметал бы пыль с этих драгоценных памятников, и продавал бы у ворот форестьерам[190] свои многотомные романы, до того уже успевшие изветшать в книжных лавках, что не поразили бы ничьи глаза даже среди египетских мумий.

Только новый министр Раттацци, если он действительно предан благу Италии, должен бы настрого запретить своим соотечественникам вход этого музея. Я не думаю впрочем, чтобы и без этого запрещения, то, что есть в Италии живого, стало бы толпиться в его залах; у них под рукой слишком много других знаменитостей, имеющих за себя все прелести новизны и жизни, которые не уложились бы ни в каком археологическом собрании.

В их числе, конечно, главное место занимает Капрера, маленький пустынный островок, в проливе св. Бонифачио, между Сардинией и Корсикой, о существовании которого каких-нибудь 20 месяцев тому назад едва ли кто знал в Италии, за исключением сардинских рыбаков. Теперь глаза всех обращены на нее, вся Италия у нее ждет решения своей участи. Все, что есть в Италии смело думающего, горячо преданного благу родины, отправляется на поклонение в Капреру, как правоверные в Мекку; самые иностранцы посещают ее далеко не с тем чувством холодного любопытства, с которым они посещают остатки древних амфитеатров и храмов[191].

Остров этот представляет не только то замечательного, что на нем жил Гарибальди, – в таком случай Palazzo Arigri[192] в Неаполе могла бы оспаривать его права на знаменитость. Но на Капрере Гарибальди дома; на ней все носит на себе следы его рук, его трудов; там везде и на все он положил свой, особенный отпечаток, и Капрера долго будет полна его именем, после того, как он оставит ее[193].

Местность этого острова дика, а все дикое теперь очень живописно: скалы моря, густая зелень дерев, насаженных руками самого Гарибальди – все то же, что и на всех других итальянских островах Средиземного моря. Что именно заставляет каждого, вступающего во владения Гарибальди, чувствовать себя среди совершенно новой для него жизни? Природа растительности слишком хорошо знакома всем и каждому, нет ни одного куста, имеющего хотя сколько-нибудь экзотический вид; стада волов пасутся на небольшом луге, с совершенно такой же тупой и хорошо всем известной физиономией, как и сотоварищи их в малороссийских степях; домик владельца, белый, каменный, в один этаж, архитектуры совершенно общей всем небогатым итальянским загородным домам и виллам…

Именем Гарибальди полна Италия, перед ним преклоняются все партии, даже самые враждебные по политическим видам и целям; он кумир и городского пролетария столицы, и бедного хлебопашца какого-нибудь захолустья горной Тосканы, до которого только оно одно и жило изо всей итальянской революции. Гарибальди, как политического деятеля, полного в своих убеждениях и преданного им со страстной горячностью, как смелого и гениального партизана, знает не только одна Италия. Но как человека здесь не знает его почти никто, потому что мало кому в голову приходило, что Гарибальди тоже человек, что он не весь живет в своих американских победах и геройских подвигах двух последних итальянских движений. Гарибальди так мало жил личной жизнью частного человека, что в Италии думают, будто у него нет и не было никогда потребности в ней. А между тем многое в нем заставляет предполагать, что он приносил тяжелые жертвы своим убеждениям, когда решался проводить всю свою жизнь то на военных кораблях, то на полях сражения.