Для этого приходилось анатомизировать многое мне слишком близкое, приходилось забывать, во имя более или менее холодных принципов, многие слишком горячие привязанности, живых людей, и людей таких, которым не могут не удивляться и самые заклятые их враги по профессии…
А между тем сколько мне ни приходилось читать реляций и рассказов, официальных и неофициальных, я во всех их встречал столько же, иногда может быть и добросовестной, только слепой вражды партии, что не только одна абстрактная истина страдала от этого, но и все то, что было во всей этой драме высокого, являлось в совершенно искаженном виде, а порою и совершенно исчезало за риторическими фразами и всякого рода благонамеренной и неблагонамеренной клеветой… Кроме того, имев случай очень близко узнать самое дело со многими его подробностями, я ясно увидел, насколько правильное и беспристрастное изложение фактов будет на этот раз более всевозможных риторических прикрас и разглагольствований служить самому делу.
Достиг ли я своей цели, предоставлено судить читателю…
Во всей Европе очень распространено мнение, будто событие последнего лета в Сицилии – начало какого-то демагогического переворота, но столько не уверенного еще в своих силах, что предводители его сочли за лучшее прикрыться до времени гарибальдийским девизом 1860 г.: Italia ипа е Vittorio Emanuele!
Чтобы показать, насколько неправильно это мнение, основанное на более или менее официальных, т. е. министерско-правительственных показаниях, я начну свой рассказ с того самого времени, когда Гарибальди в первый раз в Палермо сказал свое решительное: Roma о morte[234].
Это было 21 июля: Гарибальди, накануне этого дня, совершенно неожиданно приехал в Палермо, где его по обыкновению встретили не только проявлениями самой горячей признательности за все, им уже сделанное для Сицилии, но и выражениями самого полного и горячего доверия к нему, как человеку, от которого одного ждут скорого по возможности и честного решения всех волнующих Италию вопросов. Гарибальди говорил народу с балкона Преторианского дворца[235], в котором, два года тому назад, он жил в качестве избранного народом диктатора…
Я не стану приводить здесь всей его речи, которая была напечатана во всех почти итальянских журналах. Припомню только, что в заключение ее, представляя палермцам соотечественника их, полковника Коррао[236], как вполне пользующегося его доверенностью, человека, которому он тут же передавал право действовать от его собственного имени, – Гарибальди призывал итальянцев снова стать с оружием в руках под то самое знамя, которое они и победоносно пронесли в 1860 г. по всей Южной Италии и которое развевалось над урнами плебишитов[237].
Слова его были приняты громкими рукоплесканиями, и почти то же самое повторилось во всех городах Сицилии, которые тогда посетил Гарибальди, призывая жителей «оружием взять то, что по праву принадлежит им, и что только силою у них отнято».
Все это говорилось им публично; жандармы и войска были в числе его слушателей, представители административной власти не раз вместе с ними влезали на балкон, с которого он говорил. Министерство между тем предписывало повсюду местным гражданским и военными властям воздавать ему все возможные почести. В Палермо ему была отведена квартира в королевском дворце, и очень скоро эта его квартира обратилась в резиденцию главного штаба войска, к организации которого он приступил немедленно, и приступил вполне откровенно, без всяких тайн… В Палермо же было заказано несколько тысяч красных рубах и военных фуражек, и фабриканты вовсе не держали в секрете свои новые работы. Груз оружия (около трех тысяч ружей), для предполагаемого войска, прошел через палермскую таможню и был впущен в город без всяких затруднений. Ружья эти среди белого дня и на одной из многолюднейших площадей города грузились на фуры, которые должны были их везти в Фикуццу[238], и все знали очень хорошо, куда и зачем они отправляются. Не следует забывать, что из Палермо в Фикуццу слишком 30 миль большой торной дороги, по которой находится несколько пикетов конных карабинеров, и что ружья эти не были сопровождаемы вооруженными гарибальдийцами.
В то же самое время здешний журнал «La Сатрапа della sancia», орган крайнего отдела Партии действия, ежедневно сообщал очень точный и подробный (очень часто преувеличенный) отчет об успехе нового предприятия Гарибальди, и очень многие итальянские журналы занимали из него вести и перепечатывали эти всех интересовавшие сведения…
Похоже ли все это на заговор и можно ли назвать революцией предприятие, которое делалось открыто, с ведома всех и каждого, нимало ни заботясь скрывать ни отдаленной цели своей, ни средств, которыми хотели идти к достижению ее, от правительства? Не основательно ли было предположить, что между этим последним и Гарибальди царствовало полнейшее согласие? И в самом деле, почти вся Италия не могла в то время допустить и мысли о том, чтобы король смотрел неблагосклонно на это предприятие.
В самом Палермо и во всей Сицилии люди, открыто принадлежащие к умеренной и к правительственной партии, – в этой уверенности и с полным сознанием того, что дело Гарибальди истинно народное итальянское дело, – стали содействовать ему, насколько могли, и часто очень значительными денежными приношениями. Палермитанское патриотическое общество, самое умеренное из итальянских патриотических обществ, открыло подписку на организацию военно-походного госпиталя для гарибальдийского войска, и все итальянские журналы, за исключением разве «Monarchia Nazionale» и «Discussione» почтенного адвоката Боджио[239], рассказывали с восторгом об этом человеколюбивом подвиге палермитанского братства…
Я было совершенно упустил из виду следующее, весьма красноречиво говорящее само за себя, обстоятельство: маркиз Паллавичино[240], префект города и провинции Палермо (его ни почему не должно смешивать с берсальерским полковником Паллавичино, о котором я буду говорить после), объявил со своей обычной откровенностью, что он никогда не решится препятствовать новому предприятию Гарибальди; он даже писал об этом в министерство, которое и без того должно бы было знать, что с ведома Паллавичино более тысячи волонтеров из Северной Италии успели уже собраться в Палермо, ходили совершенно свободно по улицам в гарибальдийских мундирах и ни от кого не скрывали настоящей цели своего приезда в Сицилию. Однако же, несмотря на все это и на его собственную формальную декларацию, Паллавичино не был отставлен от должности префекта, пока сам наконец и вполне добровольно – motu proprio[241], не оставил ее, находя, что положение его становится более двусмысленным и запутанным, чем бы он желал…
Со стороны нации не было изъявляемо никакого недоверия к Гарибальди или страха за возможность неудачи его смелой попытки, однако же, некоторые из парламентских депутатов сочли за нужное сделать министерству по этому поводу запрос. Раттацци отвечал, если не уклончиво, то во всяком случае слишком туманно и лаконически, что он будет наблюдать за тем, чтобы закон не был нарушен. А в то же время, и несмотря на возраставший с каждым днем успех Гарибальди в Сицилии, о котором упомянутая «Сатрапа» и «Corriere Siciliano» трубили на весь мир, министерство не давало никакой интимации[242] Гарибальди, не давало даже никаких инструкций местным военным властям, и, когда за отставкой Паллавичино, другой префект, г. Де Феррари принял в свои руки управление островом, ему не было дано никаких особенных инструкций, или экстренных прав, т. е. власть его оставалась чисто административной в настоящем и самом узком смысле этого слова…
Когда наконец (28 июля к вечеру) несколько сот правильно экипированных или вооруженных гарибальдийцев проходили через весь город отдельными взводами и собрались потом на одной из площадей предместья, называемого delle Teste[243], их повсюду встречали только выражениями самого искреннего и дружеского сочувствия, и не только народ, но и самые войска и даже карабинеры. А между тем все знали очень хорошо, что волонтеры эти отправляются в военном порядке в лагерь под Фикуццу, Мизильмери и Пиану[244].
На следующий день, т. е. 29/17 июля, когда Гарибальди, собравшись оставить Палермо, чтобы ехать тоже в свой лагерь, в прощальной своей речи снова объявил целому городу, с какими целями он снова призывает их к оружию – тогда только Де Феррари объявил ему, что им получена инструкция от центрального правительства, согласно которой он объявляет все дело Гарибальди совершенно несогласным с правительственными стремлениями. Он тут же прибавил, что министерство потому только и не препятствовало прежде его замыслам, что не знало их, но что в настоящее время он, Де Феррари, вынужден будет употребить даже военную силу, если Гарибальди не сдастся на его увещания…
Гарибальди уехал. Де Феррари почти следом за ним послал в Фикуццу 10 рот пехоты, состоявшей под начальством регента. Этого последнего – достойного друга и последователя Чальдини – никто здесь не подозревает в приверженности Гарибальди или в слабости и нерешительности; а между тем инструкции, данные им посланному войску, были такого рода, что это последнее сводилось исключительно на роль ненужного зрителя, тогда как оно могло очень мирно помешать по крайней мере дальнейшему развитию предприятия Гарибальди, занять все главные дороги и отнять таким образом у гарибальдийского лагеря возможность сообщения с городами, откуда к нему постоянно являлись новые волонтеры. Этого, однако же, не делали, и на следующую же ночь (с 30-го на 31-е июля) пришла в лагерь колонна, состоявшая из 400 человек из Палермо, где никто не подумал препятствовать ей выйти из города, хотя она вовсе не позаботилась скрывать ни самое свое отправление, ни цель этой прогулки.