Последний венецианский дож. Итальянское Движение в лицах — страница 51 из 76

Это, однако ж, вовсе не дает нам права отрицать всякие личные заслуги покойного короля. Сколько других на его месте не умели понять и разыграть благодарную роль, приготовленную для них судьбою! Как ни баловала судьба своего избранника и любимца, будущего ге galantuomo[290], но она не совсем устранила его от личной ответственности и выбора. Едва ли не главное ее баловство по отношению к нему заключалось именно в том, что она одарила его темпераментом и характером, как нельзя лучше приноровленным к тому, что требовалось от него положением. Не всякий на его месте был бы способен сделать или допустить именно то, что возвысило его над целою полудюжиною итальянских корольков, принчипов и дюков[291], и не надо забывать, что только благодаря некоторым чисто личным, гуманным и добродушным своим чертам, Виктор-Эммануил мог вступить в благодарную роль избранника своей нации.

Но и этот баловень судьбы не всегда был ее любимцем. Трудно вообразить себе что-нибудь печальнее его дебютов в жизни и на престоле. Он является на свет непрошенным гостем в мрачную эпоху, в 1820 г., когда его отец, тогда еще наследный принц Карл-Альберт, подавленный безысходным деспотизмом и мракобесием дяди своего Карла-Феликса, вступает на скользкий путь дворцовых заговоров и братается с карбонарами. Карл-Феликс искренно ненавидел своего племянника и заставил его заплатить за это «увлечение молодости» тяжким унижением и изгнанием. Пока преступный принц странствует по Испании, пожиная позорные лавры гренадера при Трокадеро[292], дети его остаются без всякого присмотра во Флоренции, где, говорят, будущий король Италии чуть было не сгорел, благодаря небрежности своей мамки. Карл-Феликс вовсе хотел оттереть своего племянника от сардинского престола, который он назначал моденскому Фердинанду[293]. План этот, однако, не удался, ив 1831 г. клятвопреступный карбонарий взошел торжественно на сардинский престол.

Желчный и впечатлительный Карл-Альберт не был в душе ни тираном, ни извергом; но печальная катастрофа 1821 г.[294] оставила в нем глубокий нравственный след. Он никогда не смел поднять глаза на прежних своих друзей, которым он трусливо изменил в юности. Деспотизм пьемонтских королей, так легко сломивший его самого, казался ему непобедимою силою, с которою он уже не пытался спорить. Став в свою очередь королем, он как будто даже и не замечал, что в его воле изменить теперь многое, и хлопотал только о том, чтобы ненужными унижениями снискать себе благорасположение Австрии. Можно без преувеличения сказать, что в сравнении с порядками, господствовавшими тогда в сардинском королевстве, австрийская администрация в Ломбардии и Венеции могла казаться образцом гуманности и прогресса.

Положение детей Карла-Альберта существенно изменилось с восшествием их отца на престол, но не улучшилось при этом ни на волос. Прежде Виктор-Эммануил и младший брат его прозябали без всякого присмотра, то во Флоренции, то в Турине; теперь их окружили многочисленной толпой наставников, надзирателей, дядек, под главным контролем некоего Салуццо[295]. Неумолимый этикет туринского двора не давал детям вздохнуть свободно. Систематическое очерствение детей составляло характеристическую черту господствовавших тогда в Пьемонте порядков. Школа и ее схоластическая мертвящая обстановка довершали то, чего не доставало семейной воспитательной рутине. Умы более восприимчивые и гибкие, чем тот, который природа дала будущему итальянскому королю, могли выйти из этой переделки закаленными и озлобленными. Но Виктор-Эммануил ничего не вынес из своего воспитания, кроме отвращения к книгам и ко всему, что напоминало школу, мысль и науку.

Освободившись из-под ферулы[296] педагогов, молодой наследный принц вступил в насильственный брак с австрийской принцессой Марией-

Аделаидой[297]. Отец его смотрел на этот брак, как на новое доказательство своего вассального уважения и преданности к притеснителям своей родины. Сын же, по-видимому, успел уже научиться в этих молодых летах не прать против рожна, не вступать в неравный бой с подавляющей действительностью, а принимать ее такою, как она посылается ему судьбой, на досуге изучая и эксплуатируя наименее безотрадные ее стороны. Уменье это впоследствии очень пригодилось ему.

Ничто так сильно не сближает между собою людей самых различных общественных положений, как общий гнет и общие враги. Будучи сами первой жертвой мрачного деспотизма и подозрительности своего отца, Виктор-Эммануил, естественно, направляет свои симпатии не в те близкие ему возвышенные сферы, откуда истекает зло, а к тем низменным слоям, откуда до него едва доходит глухой, подавленный ропот. Туринское народонаселение было очень недовольно политикой Карла-Альберта вообще и особенно бракосочетанием наследного принца с австрийской принцессой. Чтобы хоть несколько сгладить неприятное впечатление этого события, молодой принц, через несколько дней после свадьбы, решается прогуляться по улицам столицы под руку с молодой женой и без всякой свиты. Эта невинная попытка поиграть в популярность вызывает во дворце целую бурю. Новобрачный подвергается за нее продолжительному домашнему аресту и отдается под строжайший надзор дворцовой полиции.

В этой казарменной и монастырской атмосфере Виктор-Эммануил проводит лучшую половину своей жизни. Нельзя отказать в самостоятельности тому, кто при таких условиях не дал обезличить и втянуть себя в общий омут. Ему уже было двадцать восемь лет, когда (в феврале 1848 г.) отец его решился, наконец, раскаяться в своем более чем двадцатипятилетием раскаянии[298].

Правда, это новое раскаяние было для Карла-Альберта еще более вынужденным, чем первое. Дело шло не о каких-нибудь честолюбивых замыслах, которые могли в нем проснуться после первых побед, но в эту тревожную эпоху нелегко ему было даже удержать так дорого купленную им наследственную корону на своем челе, заклейменном печатью двойного отступничества. Австрийское всемогущество, в которое он так твердо верил, перед которым он так искренно принижался, не устояло против пяти геройских миланских дней. Прежние его революционные друзья, которым он так легко изменил только потому, что на деле видел их тогдашнее ничтожество, теперь являлись перед ним в совершенно ином свете. Мадзиниевская пропаганда в двадцать лет успела дать почти невероятные результаты: единство Италии уже существовало, как нравственный факт, разливалось повсюду огненным потоком, страстно добиваясь фактического признания. Жалкая действительность, которую, в числе прочих туземных и иностранных тиранчиков, и он, Карл-Альберт, столь упорно поддерживали в течение своего долголетнего царствования, делала итальянский народ особенно чуткими ко всякому новому движению, к революционному призыву. Во всех живо было сознание, что хуже настоящего ничего не может быть, всякая перемена приветствовалась, как спасение, как лучшая из надежд. Всем было душно, и о борьбе с народным движением не могло быть и речи. Союзника для этой борьбы он не видел нигде: в каждом из итальянских правителей он мог ожидать только опасного соперника и изменника. Оставалось одно – или бежать, по примеру моденского и пармского герцогов, в австрийский лагерь, или, по примеру неаполитанского короля и Леопольда Тосканского, пристать к народному движению, объявить войну Австрии, перед которой смиряться и трепетать стало и для него невыносимо. Следовало считать за особенное счастье, что новый папа не сумел удержаться на высоте, на которую поднял его итальянский народ единственно за то, что он вступал на папский престол после свирепого Григория XVI. Не закружись тогда голова у трусливого Пия IX, неожиданно для себя самого попавшего в вожди национального движения, и звезда савойского дома поблекла бы навсегда.

Мы не станем рассказывать здесь слишком хорошо всем известные трагические события 1848–1849 гг. Разъедаемый вечными своими сомнениями, слишком прозорливый для того, чтобы допустить возможность веры в его искренность со стороны народных масс и их вождей, Карл-Альберт как будто умышленно делает все, чтобы заградить навсегда своим преемникам то поприще, на котором он, без веры в успех, доходит до окончательного падения. Новарское поражение[299] не оставляет сардинскому королю даже печального утешения воскликнуть: «потеряно все, кроме чести!».

Вождей народного итальянского движения часто упрекали в том, будто они не умели забыть в критическую минуту свои мелкие разногласия, свои честолюбивые замыслы, и тем погубили столь блистательно начатое дело итальянского освобождения. Нет ни малейшего сомнения, что бо́льшая часть республиканских агитаторов, очутившись неожиданно для них самих победителями в некоторых областях, не выказали ни достаточной политической опытности, ни практической умелости, требуемой от них трудными обстоятельствами. Взросшие в тюрьмах, в ссылках, в тайных заговорах, фанатизированные бесчеловечными преследованиями, они плохо знали действительную жизнь; они слишком сжились со своими теоретическими идеалами, чтобы сомневаться в их осуществлении. Пророки, идеологи, пропагандисты, они, очевидно, были бы не на своих местах в роли полководцев, администраторов, дипломатов. Впрочем, личные счеты со всеми ними покончены уже давно.

С общей же исторической точки зрения нельзя не заметить, что ответственность за все обыкновенно приписываемые им промахи и неудачи выпадает отнюдь не на их долю… Задача «Молодой Италии» и других, ей подобных организаций, была естественно кончена с той поры, как идея национального возрождения проникла во все слои итальянского общества. Народное дело, с изгнанием австрийских войск из Ломбардии и Венеции, вступало в новый фазис и требовало деятелей иного закала. Народ благоговеет перед фактической силой, и эту силу он искал в каждом из недавних своих притеснителей: он искал ее в папе или короле, как только тот или другой проявлял хоть слабую готовность принять на себя роль требуемого практического вождя.