in extenso[363] в вышеприведенном письме к Дж. Гудсону.
Но в политических вопросах важна, к сожалению, не правовая точка зрения. Пьемонтское правительство, совершенно искренно сознавая свою безупречность перед лицом всей Европы, могло тем не менее опасаться, что государства, заинтересованные политическим statu quo, не потерпят затеянного гарибальдийцами на свой страх радикального изменения судеб Италии. Этим объясняется тревожное состояние, которым проникнута и вся деловая переписка и даже некоторые частные письма Кавура за это время. «Мы отданы на жертву неизвестности», – твердит он на всевозможные лады.
Положение, однако ж, было далеко не так грозно, как могло показаться на первый взгляд. В числе государств, всего резче и определеннее высказавших свое неодобрение по поводу нападения гарибальдийцев на Сицилию, едва ли не на первом месте следует поместить Пруссию, которая в своем первом протесте решительно и прямо повела речь о возобновлении Священного Союза. Но она очень скоро поняла, что прямые ее интересы никоим образом не были задеты событиями, совершавшимися или готовившимися на итальянском полуострове. По крайней мере, этот протест ее бесследно канул в Лету и им нечего было особенно смущаться.
В Петербурге князь Горчаков[364] говорил пьемонтскому посланнику: «Если туринский кабинет настолько слаб против революционных стремлений, что вынужден даже уклоняться от исполнения своих международных обязанностей, то другие европейские государства должны принять это во внимание и сообразовать свои отношения к пьемонтскому правительству с этим странным положением. Если бы географическое положение России позволяло это, то император, конечно, оказал бы помощь неаполитанскому королю, хотя бы западные государства и провозгласили принцип невмешательства». Слова эти, без сомнения, показывают, что в России, несмотря на все заверения Кавура, все-таки возлагали на туринский кабинет ответственность за южно-итальянские дела. Но в то же самое время они должны были убедить пьемонтского премьер-министра в том, что невмешательство России обеспечено географическим положением страны.
Весь вопрос сводился, следовательно, к тому, что сделают или что позволят сделать Англия и Франция?
Прямые интересы Англии тоже не могли быть затронуты поддержанием бурбонского правительства в обеих Сицилиях. Даже наоборот: запретительные тарифы, религиозная нетерпимость и вообще замкнутость неаполитанской политики были вовсе не по душе расчетливой и меркантильной Англии. К тому же, со времени уступки Ниццы и Савойи, лондонский кабинет с завистью следил за успехами французского влияния в Италии. Очень скоро обнаружилось, что, при новых усложнениях, единственной заботой Англии был страх, чтобы пьемонтское правительство не сделало Франции каких-нибудь новых территориальных уступок. Кавур был вынужден выдать лорду Джону Росселю формальное письменное обязательство не отдавать Франции никаких земель, кроме тех, которые уже были уступлены ей по договору 24(12) марта. Будучи обеспечен с этой стороны, лорд Дж. Россель поручил английскому посланнику в Вене, лорду Лофтусу, передать венскому кабинету следующие подлинные слова: «Деспотизм и притеснения составляют отличительные черты южно-итальянского управления, тогда как на севере Италии правительство строго держится принципов справедливости и свободы. Рано или поздно, народонаселение обеих Сицилий непременно захочет слиться с своими северными братьями и воспользоваться благом просвещенного пьемонтского управления». С этой стороны, следовательно, пьемонтскому правительству совершенно развязывались руки.
Надо прибавить, что в лондонском Сити мадзиниевская пропаганда делала свое дело не меньше, чем в самой Италии. Гарибальдийское предприятие велось, больше чем наполовину, на деньги богатой английской буржуазии, которая, главнейшим образом из ненависти к папизму, а отчасти из классического пристрастия англичан ко всему эксцентричному, выказывала сочувствие в пользу отважного южно-итальянского предприятия. Не говоря уже об успехе займа, который Гарибальди впоследствии заключил в Лондоне совершенно out of the business way (т. e. вне делового пути), ему со всех сторон Англии присылались богатые приношения припасами, орудием, деньгами.
Со стороны Франции дело представлялось в менее благоприятных чертах. Пример Виллафранки должен был достаточно убедить Кавура в том, что у Наполеона III не было определенной системы внешней политики, которая позволяла бы заранее определить ту роль, которую он примет в данный момент. Император не скрывал своих личных симпатий к делу итальянского освобождения. К тому же, так называемая «наполеоновская традиция» в значительной степени обязывала его содействовать отмене учреждений и постановлений венского конгресса. Но эти соображения представляли, так сказать, романтический элемент в его жизни, и он мог поддаваться ими только в добрую минуту. Кавур тщетно старался закупить его благорасположение уступкой двух итальянских областей: сильный редко ценит дары слабого. К тому же, хорошее впечатление, произведенное на императора французов уступчивостью туринского правительства в этом деле, должно было в сильной степени сглаживаться теми горькими истинами, которые по этому поводу высказывались на его счет и в итальянском парламенте, и в печати. Короче говоря, со стороны Франции все оставалось покрыто густым мраком неизвестности; все зависело от минутного настроения императора, – от того, одержат ли над ним верх клерикальные влияния, поддерживаемые, главнейшим образом, партией императрицы и Валевским, или его собственные славолюбивые и сантиментальные мечты.
Известно, что когда Бог захочет погубить кого-нибудь, то прежде всего отнимет у него разум. Впрочем, когда известное историческое положение вполне назрело, то обыкновенно устраивается так, что все как бы фатально способствует его успеху: друзья и недруги, гениальные мыслители и идиоты. С тех пор, как Гарибальди поставил народное дело Италии на тот путь объединения, на котором оно могло решиться только мечом, успехи или неуспехи его исключительно зависели от невмешательства иностранных государств в борьбу, затеянную на юге. Гарибальди, с идеалистической верой в правоту своего дела, ни на минуту не сомневался в том, что чувство справедливости, которое он считает присущим народным массам, должно было ограждать его предприятия от враждебных влияний извне. Сочувствие, которое он встретил в самых отдаленных углах цивилизованного мира, заставляло его предполагать, что если бы даже какое-нибудь иностранное правительство и решилось воспользоваться своей силой во вред Италии, то оно вызвало бы внутри собственного своего народа целую бурю негодования. Но скептик Кавур должен был смотреть на дело иными глазами и понимать, что, по одному слову или знаку Наполеона III, Австрия готова двинуть в Италию стотысячную армию, с которой, плохо вооруженным и еще плоше экипированным волонтерам, справиться будет нелегко.
Вывести Пьемонт из этого томительного положения неизвестности взялись самые заклятые его враги: папа Пий IX и злополучный преемник неаполитанских Бурбонов, Франциск II.
С тех пор, как обнаружилось первое сближение между Францией и Пьемонтом, при ватиканском дворе, которого, однако ж, никто не трогал и который был достаточно огражден от всяких покушений присутствием французского гарнизона в Чивита-Веккии, водворился по отношению ко Второй империи кислый и озлобленный тон. Папа делает вид, что считает себя отданным без защиты на произвол революционным стремлениям «красной» Италии и пьемонтскому хищничеству. Эти вопли и жалобы святого отца, прежде чем тронуть французского императора, для которого они собственно и предназначались, размягчают сердца легитимистов и клерикалов всей Европы. Новые крестоносцы стекаются в Рим из
Бельгии, из Ирландии, из Австрии, но всего больше из самой Франции, где легитимистская партия, разъедаемая собственным своим ничтожеством, жадно хватается за неожиданную возможность играть хоть и жалкую, но все же политическую роль. Воинственный кардинал де Мерод[365] нападает на несчастную мысль организовать из этой сволочи французских великосветских салонов и немецких игорных домов подобие армии, назначенной будто бы защищать престол св. Петра против каких-то неведомых злоумышленников. В глазах римских прелатов, смысл этой пошлой комедии заключался в том, чтобы показать, так сказать, в лицах французскому правительству: «Вот до какой крайности вы доводите нас тем, что якшаетесь с отлучниками от церкви, с врагами католичества и законности!».
Но действительный смысл этого дела вышел совершенно иной, в особенности же с тех пор, как начальство над папской армией приняли известный французский генерал Ламорисьер[366], один из противников государственного переворота 2 декабря, на старости лет впавший в чувствительный легитимизм: специальная форма размягчения мозга, очень распространенная между выживающими из ума французскими великими людьми[367].
С тех пор как Рим сталь убежищем враждебной наполеоновскому правительству легитимистской партии, политическая роль Франции решительно определилась: считая, что его благонамеренность по отношению к главе католической церкви достаточно обеспечена присутствием в Чивита-Веккии французских солдат, Наполеон III распространяет и на южно-итальянские дела принцип невмешательства, признанный им относительно присоединения Тосканы, Пармы, Модены и Романий. С тем вместе определяется и отношение Кавура к гарибальдийскому движению, которое вступает через это в новый фазис своего развития.
Мало смущаясь дипломатическими соображениями, которые мы только что изложили, Гарибальди делал свое дело, т. е. от Марсалы победоносно шел к Палермо, повсюду встречая восторженный прием.