Более обстоятельно он излагал свои планы Дж. Элиоту[374], который, от лица английской дипломатии, поучал его умеренности. Ему он признавался, что настоящая его цель была освободить весь юг Италии, до Рима включительно. Дать этим освобожденным провинциям возможность выработать совершенно самостоятельно основы национального статута и условия, на которых они согласны будут слиться с конституционной монархией Виктора-Эммануила. Венецию он оставлял пока в стороне, предоставляя уже объединенному итальянскому королевству взять ее у Австрии в равном бою. Когда ему замечали, что коснуться Рима, значило бы вовлечь Италию в неравную борьбу с целым католичеством и, в особенности, с Францией, то он возражал, что интересы справедливости и свободы стоят того, чтобы из-за них померять свои силы с остатками средневекового невежества, и что даже пасть в подобной борьбе не позорно; что он согласен иметь против себя даже французское правительство, но что французская нация в этой борьбе будет за него.
Кавур разбивал его планы на полдороге. Он забирал неаполитанское королевство, как бы следовавшее ему по праву; он требовал немедленного подчинения всего юга Италии пьемонтскому статуту, пьемонтской бюрократии. Неаполитанскому народонаселению предоставлялось только коротким да или нет ответить на вопрос: желает ли оно присоединиться к конституционной монархии Виктора-Эммануила?
Король личным своим вмешательством думал смягчить это столкновение, но это было с его стороны совершенно излишней заботой. Разногласие было чересчур радикальное, и никаким миротворством ничего поделать было нельзя. Следовало открыто стать на ту или на другую сторону; следовало выбрать, именно в этот момент, между Италией официальной и народной Италией.
«Бросьте Кавура, государь, – просил Гарибальди, – дайте мне одну бригаду и вашего полковника Паллавичино, и я ручаюсь вам за последствия».
Но самая честная девушка в мире может дать только то, что сама имеет. Самый популярный из конституционных европейских королей не мог найти в себе того доверия к народной силе, которого требовал от него Гарибальди в этот решительный момент.
Оставалось или отстаивать свое дело с оружием в руках против непрошенных покровителей, или смириться. Гарибальди выбрал последнее. Он даже сделал больше: он остался в Неаполе ровно настолько, насколько это было необходимо для того, чтобы успокоить волнение умов, сильно возбужденных неожиданным оборотом дела своего освобождения. Затем он внезапно и почти тайком удалился в свою капрерскую пустынь, где мирно доживает теперь свою долголетнюю жизнь.
Два раза с тех пор он пытался снова взять в свои честные руки инициативу итальянского возрождения. Но в политике, как и в любви, однажды утраченная минута не искупается целой вечностью. В лице Виктора-Эммануила, принявшего в 1860 г. из рук сосланного им на добровольное капрерское изгнание неаполитанского диктатора лучшую половину Италии в свое владение, итальянская нация сделала свой окончательный выбор. Тогда перед ней лежали еще две дороги. Она могла, смело заявляя свои вековые стремления и свои неотъемлемые права, торжественно вступить в ряд передовых европейских народов. Драматизм ее положения в том именно и заключался, что уже самым своим появлением на этом поприще она бросала перчатку всем тем мрачным призракам прошлого, исчезновением которых весьма серьезно заинтересована не одна только Италия, но и вся западноевропейская цивилизация. Само собой разумеется, что путь этот был для нее усеян опасностями и терниями. Мрачные призраки не сдались бы без боя, и, быть может, даже временно победили бы в неравной борьбе.
Италия предпочла войти в цикл европейских государств, вежливо извиняясь и расшаркиваясь на обе стороны. Ту борьбу, которую Гарибальди хотел решить одним генеральным сражением, она предпочла растянуть на долгие сроки и изжить по мелочам.
Выбор между двумя этими дорогами был, главным образом, делом темперамента: первый путь более сроден мощной и порывистой организации народного вождя; второй был более с руки осторожной буржуазной душе туринского дипломата. В одном Кавур был безусловно прав, говоря в заседании первого итальянского парламента: «Мы можем выбрать равно ту или другую дорогу, но непростительно было бы сегодня идти по одной, а завтра перескакивать на другую».
Гарибальди нерасчетливо сделал два таких скачка. За первый из них он поплатился раной в ногу, нанесенной ему при Аспромонте тем самым маркизом Паллавичино, которого он просил себе в сотрудники у Виктора-Эммануила два года тому назад; в другой раз, при Ментане, он дал случай французским ружьям Шаспо[375]наделать чудес против горсти почти безоружной итальянской молодежи. Это, по-видимому, убедило его, что в том периоде своего развития, в котором обновленная Италия находится теперь, те немногие великие люди, которые еще уцелели в ней от минувших времен, должны, по необходимости, оставаться за штатом, так как для них нет подходящего дела.
Остальное ее объединение довершилось уже как будто само собой, в силу одного только мудрого правила: имущему дается. Два небольшие оторванные клочка, Рим и Венеция, должны были естественно примкнуть к стройному целому с 22-миллионным народонаселением; и нечего досказывать, каким образом Италия, поражением своих сухопутных сил при Кустозе, а непобедимого Персано – при Лиссе, приобретает выгодной покупкой Венецию, и, наконец, округляет себя приобретением и заповедной цели вековых своих стремлений, т. е. Рима, только через то, что кстати успевает перейти из-под французского покровительства под прусское. Эти цветки выросли просто и естественно из семян, насаженных той официальной и буржуазной Италией, которую мы воплощали в имени Кавура. Цветы эти могут нам казаться недостаточно благоуханными и красивыми для ее классической почвы, но дело не в том…
Войдя тихомолком и с почтительной осмотрительностью в сонм европейских государств, Италия весьма естественно должна была подделаться, сколь возможно полнее и искреннее, под их склад и нравы. Таким образом, хотя ее и следовало бы по праву считать самой юной из европейских наций, но мы уже видим ее зараженной той же старческой немочью, от которой страждет в настоящее время вся остальная Европа. Антагонизм между официальной Италией, сплоченной наскоро и кое-как безопасным, но ненадежным путем временных сделок и компромиссов, и той народной Италией, которая в борьбе за независимость проявила себя в мощном и оригинальном образе Гарибальди, переходит теперь в иные сферы, принимает новые формы. Но он уже глубоко проник во все, так сказать, поры ее национального организма. Борьба не кончена, но она перенеслась на новые поприща и не замедлит, конечно, создать для себя новых бойцов и новых героев.
Уже и теперь легко наметить те вопросы ее внутреннего общественного строя, которые главнейшим образом и всего прежде станут ареной новой борьбы. В числе их вопрос папства и светской реорганизации римско-католической церкви стоит, конечно, на первом плане и всего непосредственнее затрагивает собой не одни только итальянские, но и общеевропейские интересы. Перенесение итальянской столицы в Рим и пресловутые гарантии, данные на скорую руку Виктором-Эммануилом папе, лишенному им светской власти, отнюдь не дают еще этому вопросу его принципиального, окончательного решения, а без решения этого существенного вопроса внутренняя целостность и независимость итальянской нации также немыслимы теперь, как и двадцать лет тому назад, когда слово «Италия», по выражению Меттерниха, было пустым географическим термином.
Клерикальный вопрос для Италии имеет не одно только международное или политическое значение. Он гораздо глубже, чем обыкновенно думают, проникает в самую глубь ее национальной и общественной организации. Стоит только вспомнить, что секуляризация монастырей в южных провинциях вызвала там язву разбойничества, с которой унитарное правительство не может справиться в течение почти двадцати лет. Правда, столичные либералы и унитарии до сих пор не нашли против этой народной язвы иного лекарства, кроме штыков и пуль своих берсальеров и гренадеров, а между тем она непосредственно указывает на ненормальность поземельных отношений, существующих и до сих пор во всей своей средневековой нелепости и безобразии, во многих богато одаренных природой местностях этой страны.
Итальянская народная жизнь слагалась и развивалась целые столетия в стороне от торной общеевропейской колеи, а потому она на каждом шагу представляет такие своеобразности и особенности, которых мы не встретим в других западноевропейских государствах. Жизнь эта должна выработать себе свои самостоятельные формы; эта работа ни в каком случае не может обойтись без мучительных потрясений и значительной затраты народного творчества и энергии. Но она совершенно немыслима в тех узких конституционных рамках, в которые загнала обновленную итальянскую нацию необходимость уступок общеевропейскому влиянию и дипломатии. Достаточно только вспомнить, что всеми этими ненормальностями итальянского внутреннего строя задавлены всего более те темные классы ее народонаселения, которые совершенно неспособны заявлять о своих бедствиях и приискивать исцеления для разъедающих ее зол общим парламентским путем.
А Италия до сих пор еще не пользуется даже правом всеобщей подачи голосов при выборах своих представителей в парламент Дарование ей теперь этого права было бы плохой услугой прогрессу и либерализму, так как, с предоставлением этого права безграмотному сельскому народонаселению, парламент ее наводнился бы клерикальными влияниями…
В этом, как и во многих других вопросах своей внутренней организации, Италия должна наглядно убедить нас в том, что светское значение католического духовенства в настоящее время опирается исключительно на том, что католические попы и монахи одни во всей Западной Европе сумели сблизиться с темными народными массами, узнать их не теоретически и не так, как их знают книжные и трибунные исцелители общественных зол и недугов.