Последний венецианский дож. Итальянское Движение в лицах — страница 74 из 76

Жизнь Гарибальди на Капрере была описана много раз[426]. От посетителей он не имел отбоя, и крошечный, почти игрушечный дом, с одной стороны похожий на какой-то низкий белый мавзолей, едва мог вмещать обычных жильцов и гостей, из которых небольшая часть приезжала сюда по делу. Эти считались за своих, и с ними не церемонились. Им часто приходилось не доесть, спать кое-как, вповалку, в каждом свободном углу, а то и на каменистой почве, под открытым небом. А лучшие комнаты и удобные постели бывали заняты туристами, преимущественно барынями, стекавшимися сюда отовсюду, всего более, конечно, из Англии, чтобы поглазеть и увезти сувенир. Для этих сувениров иногда разрывался на части цветной платок, который Гарибальди имеет обыкновение носить повязанным через шею.

Я застал Гарибальди сильно осунувшимся, едва ходившим при помощи двух костылей и еще не оправившимся окончательно от раны.

Он, впрочем, все время возился в саду, который решительно не принимался на чистом известняке, кое-как удобренном рыхлой землей, привезенной с итальянского берега. За ним, как собака, бегала ручная овца. Куры самых разнообразных пород рыскали всюду.

В экономическом отношении жизнь Гарибальди в это время была обставлена не благоприятнее, чем когда-нибудь. Никаких вспомоществований ни от правительства, ни от разных обществ он принять не хотел. Старший сын его, Менотти, и несколько молодых гарибальдийцев, состоявших при Гарибальди постоянно, периодически сменяющими одна другую партиями, снабжали всю колонию дичью и рыбой. Вели они совершенно трудовую жизнь рыбаков и охотников. Другие продукты для стола, главным образом рис, мука и т. п., доставлялись по большей части доброхотными дателями, личными друзьями Гарибальди, из Калабрии, Ломбардии и из других итальянских провинций. В это же самое время Гарибальди получал дорогие затейливые подарки от английских, американских и других своих заморских поклонников. Незадолго перед моим приездом ему был подарен целый складной железный дом, который стоял тут же, подле настоящего, но без всякого употребления, так как он оказался совершенно непригодным для житья.

Сам Гарибальди и Менотти свыклись с этой жизнью, но приезд юного Риччотти, воспитанного в Лондоне, изнеженного и слабого здоровьем, вносил в нее некоторый диссонанс.

Для Риччотти здесь все было чуждо и дико; ему на каждом шагу недоставало не только привычных ему развлечений, но даже самых неизбежных, по его мнению, удобств… Чтобы убить время, он стал ездить на охоту и на рыбную ловлю с братом и с товарищами, но там, конечно, более мешал он, чем приносил пользы. Гарибальди, которому никогда не пришло бы в голову бояться за себя или за Менотти, был сам не свой по целым дням, когда Риччотти уезжал в дурную погоду. Бросая тогда свои заботы по хозяйству, старик ковылял на своих костылях по целым часам вдоль морского берега, впиваясь тревожными взорами в туманную даль, прислушиваясь в шуму ветра, следя за малейшими его изменениями… Пролив св. Бонифация опасен в дурную погоду, а их капрерская барка стара уже стара, и охает, и скрипит от малейшей волны… Мечтою нового Цинцинната было завести себе новую лодку; но в этой мечте он признавался только близким своим приятелям, таким же безгрошевникам, как и сам…

Он встретил нас у пристани, пригласил меня тут же присесть с ним на скале, где я ему и передал свои письма, условившись, что подробнее о деле мы переговорим попозже, когда у него выберется свободный час.

В этот день я его увидел только за обедом, где он председательствовал в своем обычном сером poncho поверх красной рубахи, среди очень многочисленной компании, в которой много было вовсе незнакомых мне лиц. Прислуживал Пьетро, долговязый ломбардский мужик, тоже в красной рубахе и в туфлях. Поставив на стол блюдо, он сам садился с гостями, ел и говорил, потом уходил на кухню за следующим, приготовленным им же самим.

Пьетро этот, парень лет тридцати, был совершенно новым для меня лицом. Я узнал, что он появился в гарибальдийских рядах в первый раз во время экспедиции 1862 г., кончившейся печальной стычкой при Аспромонте, и состоял при главном кассире денщиком. Во время аспромонтского погрома, Пьетро исчез, захватив с собою шкатулку, где хранились все деньги экспедиции, тысяч до тридцати… Через много месяцев уже потом он явился на Капреру, прошедши пешком чуть не всю Италию, с истерзанными ногами, без гроша денег, кроме тридцати тысяч, которые и остались в шкатулке нетронутыми, целиком.

За обедом никаких достопамятных разговоров не происходило. Помню только, что речь зашла о целом грузе съестных припасов, присланных в подарок Гарибальди калабрийскими его друзьями. Груз этот был доставлен на пароходе, на котором приехал и я; но его месяца два продержали на таможне в Ливорно, сгноили большую его половину, а за неиспорченную требовали каких-то фантастических пошлин.

– По отношению ко мне этих мелких сошек, – заметил Гарибальди одному из гостей, – я всегда знаю, как по барометру, каков ветер дует на нас в высших правительственных сферах. Два года тому назад, сам таможенный начальник во всех регалиях, высуня язык, притащил бы короб ко мне…

На Капрере пришлось прожить нисколько дней, ожидая обратного парохода в Ливорно. Вся гарибальдийская компания уехала на охоту на сардинский берег. Гарибальди раза два приглашал меня в комнату, которую он называл своим кабинетом, но которой все убранство состояло из простого деревянного стола, двух стульев и полок по стенам…

Разговор о «деле» был покончен в немногих словах. Гарибальди слушал мои слова, как человек, уже знающий сущность дела и не особенно доверяющий ему.

– Лучше Сгараллино вы не найдете; а он берется за это дело. Сноситесь с ним откровенно и смело. Если что понадобится, дайте знать; через него, или прямо…

Охотники возвратились вместе с венгерским полковником Шандором Телеки, который действительно жил на Маддалене, вместе со своим неразлучным Лойошем, напоминавшим очень близко нашего крепостного из степных деревень. И Телеки и Лойош состарились в эмиграции, принимали деятельное участие во всех революционных предприятиях целой Европы; в эпоху с 1848 до 1863 г. живали они в Лондоне с Герценом, на Вайте с Виктором Гюго[427], на Капрере с Гарибальди; а остались все же один трансильванским помещиком, другой его верным крепостным слугою, которого и по зубам бьют, который регулярно в известные сроки пьян, но без которого барин и на всемирном революционном поприще, как дикий помещик Щедрина, давно бы шерстью оброс и был заеден мышами… В самом начале его эмиграционной карьеры, Шандору Телеки случилось, очутившись вовсе без гроша, наняться где-то в Англии поденщиком на каменноугольной копи. Лойош не покинул его здесь и точно также в промежутках между работ набивал барину трубку.

«Oui, Victor Hugo est un grand homme, – острил известный Рибейроль[428], – mais Loyas est un grand peuple»[429].

Я уехал с Капреры, нагруженный каким-то чудовищным паштетом из дичи и калабрийскими конфетами, изображавшими рыцарей и всадников из раззолоченных сушеных фиг. Все это были подарки от разных членов капрерской колонии детям и жене Телеки. На всякой вещи была записочка, от кого и кому именно предназначалась она. Вся цена этому грузу была какой-нибудь медный грош, а на записках красовались имена дорогих итальянскому сердцу героев…

К немалому удивлению, на таможне с меня заломили какую-то баснословную цифру.

– Да я скорее все это брошу в море, чем заплачу хоть половину того, что вы требуете…

– Заплатите большой штраф и подвергнетесь тюремному заключению, – обязательно предостерег меня чиновник.

Я потребовал свидания с директором.

– Ах, Боже мой, – говорил с соболезнованием этот почтенный офицер, – мне самому это очень неприятно; но регламент, служба… Тут еще с этим коробом для генерала у нас неприятность вышла… Я все сделал, что мог; а генерал, наверное, Бог весть что сказал про нас, когда получил половину груза испорченною…

– Я могу удовлетворить вашему любопытству.

И я передал ему слова Гарибальди о регалиях и барометрах.

В Ливорно я застал телеграмму, извещавшую, что Маньяни, благодаря преследованиям марсельской префектуры, должен бросить все дело и скрыться Бог весть куда. Скрылись вместе с ним и около сорока тысяч денег польского фонда, в которых, насколько мне известно, он и до сих пор никакого отчета никому не давал. Он жаловался и на Бордоне, которого довольно прямо обвинял в нечистоплотных проделках…

Впоследствии узналось, что Маньяни точно навербовал в Марсели двух-трех каких-то ласкаров[430], которых нарядил в балетные костюмы и при помощи которых он сам разыгрывал роль оперного пирата в марсельских cafe-chantant. Принимая там от них рапорты и донесения, в обществе разных прелестниц, он бросал им кошелек и поучение:

– Allezl Sauvez vous[431].

Когда префект, наконец, счел нужным заметить ему, что небесполезно было бы ограничить по крайней мере круг зрителей этих представлений, он принял предостережение за преследование и бежал.

Не заставила долго ждать себя депеша от Бордоне, извещавшая, что мошенничество (он так и писал: escroquerie) Маньяни ставит его в невозможность довести взятое им дело до конца; а потому он и отказывается от него вовсе…

Карпя во Флоренции я уже не застал. Он уехал в Мессину, где и его скоро постигло еще более конечное разочарование. Обещанный пароход, правда, оказался налицо. Это был второй по счету: так как один, посланный прежде, был задержан в Гибралтаре за неимением надлежащих бумаг. Пришедший пароход, на легкости и скорости хода которого покоилось все это предприятие, оказался никуда не годною ладьей, которую и на буксире тащить можно было не иначе, как с опаскою…