Последний властитель Крыма — страница 13 из 49

– Это – человек? – тряхнув ее, спросил пацанов Гиря. – Человек?

Все молчали.

Потом пацаны развернулись и пошли прочь.

Гиря остался стоять с Надей в руке.

Недоуменно посмотрев на нее, он поставил ее на ноги.

Она, покачнувшись, выпрямилась.

Взглянула на Инну.

Та торопливо опустила глаза.

Надя повернулась и пошла.

Тихо было над площадью.

Было почти темно.


19 градусов по Цельсию


– Ну, говори, чё те нада? – Алевтина, дебелая продавщица лет сорока с хвостиком, морщась, смотрела на молодого парня, тунгуса в пропахшей рыбой и дымом грязной штормовке. – В долг не даю, знаешь ведь…

– Не, мачка, мачка, в долг не нада, не нада. – Парень говорил с трудом, но пытался улыбаться, жалко, просительно. – «Блик-два» давай, однако…

Он протянул через прилавок грязную ладошку, на ней лежали смятая десятка и мелочь.

– «Блик-два», мачка, давай…

– Какая я тебе «мачка»?! Где твоя-то мать, жива?

– Живая, живая, борони бог, живая…

Алевтина взяла семь рублей и поставила на прилавок флакон с ядовито-голубой жидкостью. «Стеклоочиститель “Блик-2” – значилось на этикетке. Мачка, мачка, два давай, два! – Парень совал ей деньги.

– Не дам, башка ты стоеросовая! Нельзя, умрешь, понимаешь? Нет? Нельзя, не дам! – пыталась втолковать парню продавщица.

Тот непонимающе, сокрушенно помотал головой, засунул деньги в карман и, пошатываясь, захватив флакушку, вышел на крыльцо.

Солнышко, редкое в этих краях солнышко, ласкало убогие кварталы Алмаза, золотило маковки храма на горе, поджигало окна.

Тунгус свернул пробку, дрожащей рукой поднес флакон к губам и одним махом опорожнил его.

Скривившись, он долго хватал воздух и отплевывался. Потом, переведя дух, выпрямился. Постояв с минуту и бессмысленно поулыбавшись солнышку, он рухнул в грязь у крыльца.

Лейтенант Нефедов шел в продмаг за хлебом, сахаром и колбасой. Еще нужно было зайти в аптеку. Надю лихорадило, подскочила температура, порой она начинала заговариваться. Но так и не призналась лейтенанту, откуда появился синяк налице. «Упала, я упала, милый», – твердила она и всматривалась, все всматривалась в него беспокойно блестевшими глазами.

Лейтенант присел на корточки возле упавшего.

– Эй, парень, живой? Живой? А ну, вставай, вставай, – легонько похлопывая тунгуса по щекам, пытался он привести его в чувство. – Эй, парень!

– Чё ты с этой падалью возисся? – услышал он голос. Перед ним стоял, ухмыляясь, Гиря. На его локте висла Инна.

– Брось, летеха, не пачкайся…

Лейтенант выпрямился.

– Небось не подохнет, – продолжал Гиря, – Алька ему одну флакушку продала, с двух бы – да, можно и кони двинуть… А так – ничё, оклемается.

– Да и подохнет – невелика печаль, – жеманясь, добавила Инка. – Толку-то с них, с этих косоглазых…

Лейтенант молчал.

– А скажи, летеха, – продолжил Гиря, – чё ты в этой… ну, королевне своей, нашел? Мало тебе девок, что ли? Приходи в «Джебб», такую кралю тебе найдем – ваще! А хочешь… – он искоса глянул на Инку, хочешь, эту забирай, я не жадный! Ну, хочешь? Девка умелая, небось слаще сахара будет!

– Благодарю вас, господа, – медленно произнес Нефедов, – но я только из бани…

– Ну и чё? – вылупился на него Гиря. – Не понял…

– Пачкаться неохота, – ответил лейтенант.

Глаза Гири сузились и загорелись медвежьей злобой.

– Ах ты падла… – медленно произнес он. – Ну, ничё, в следующий раз я твою сучку не так отделаю…

Нефедова обдала с ног до головы ледяная волна, в голове зазвенело и стало пусто. Все мышцы налились свинцовой тяжестью, и в звенящей этой пустоте он произнес:

– Мразь…

Гиря ударил справа. Почти не размахиваясь. Нефедов, хоть и был здоров от природы, драться никогда не умел. Но здесь, будто кто учил его, будто не натянутые до предела нервы, а какая-то иная, спокойная сила выбросила вперед его левую руку. Отмахнув удар вбок, он коротким, режущим движением влепил кулак правой руки снизу в челюсть Гири.

Тот икнул, глаза его помутились.

Но он устоял на ногах.

И тогда Нефедов ударил слева и справа, коротко и четко раз-два. Гиря оступился, нелепо взмахнул руками и, сделав два шага назад, осел в грязь. Сидя на заднице, он попытался привстать, но подскочивший Нефедов сдавил его шею руками.

Гиря налился кровью и захрипел.

«Я его сейчас убью, – возникла мысль в холодной и пустой голове лейтенанта, – убью, о Господи…»

Гиря моляще захлопал руками по луже – сдаюсь, сдаюсь, пощади… Лейтенант разжал руки. Гиря хрипел в грязи.

– Убили, убили, ай, батюшки, убили! – выла и голосила Инка. На крыльцо высыпали покупатели. Но никто не вмешивался. Нефедов провел ладонью по лицу, стирая морок.

С минуту он растерянно глядел на Алевтину, на мужиков на крыльце, на тунгуса у их ног.

Инка кое-как подняла Гирю. Тот оперся на нее, и вдвоем, ковыляя, они пошли прочь.

– Ну заходи, герой, че продать-то? – буднично спросила его Алевтина и машинально поправила светлый локон из-под косынки. – Водочки, што ль?

– Забыл… – растерянно улыбаясь, ответил Нефедов. – Забыл, зачем приходил…


Минус 273 градуса по Цельсию


Тому, кто долго страдал, кто знает вкус безнадежности, кто досыта испил людского безразличия, вдоволь наушибался о каменные плечи чугунных людей, познал тоску, изведал печаль, кто исследовал боль, постиг сухость сомнений и удушье безверия, тому дарят боги бесстрашие.

Боги, боги мои! Горек ваш дар, горек и безотраден… Ибо тому, кто уже ничего не боится, некуда больше спешить.

Уже прибыли его поезда, прижаты к земле его самолеты, и давно на дне его авианосцы. Он не ждет ничего, и никто никогда не постучит в его дверь, не зазвонит его телефон, не бросит в ящик письмо почтальон.

Тот, кому некуда больше спешить, изведал мудрость. Постиг печаль. И звенят на поясе его ключи судьбы, он же, мятежный, готов променять их на мешочек с пеплом, что так долго стучал и стучал в его грудь.

Променять на скрип телеги – летним утром, по росе, вдоль пруда, где клонят к воде свои ветви старые ветлы, где жирует карась, где скользят, как по льду конькобежцы, жуки-плавунцы, где прячется под корягой хитрая выдра, и следит, следит усталыми глазами, как пылит по дороге древняя бричка, и мотает башкою Чалый, и косит бешеным глазом Каурый, и вихляет колесо, и спешит, спешит-поторапливает коней дед, озабоченно щурясь на солнце – поспеем ли к автобусу?

Ибо уже осень. Осень и город зовет в свои строгие кварталы послушных учеников.

На звон колокольчиков колхозных коров, что поутру, в легкой дымке, в лазоревом, жемчужном мареве тянутся меж окон старого дома, и молчаливый пастух в брезентовом плаще с через плечо закинутым бичом, что змеею волочится сзади, раскланивается с хозяйками.

На гром команд и шепот страсти, на стоны боли, на рев толпы, на визг тормозов, на треск угольев и детское лепетанье ручьев – на что угодно, лишь бы заглушить, забыть, задернуть занавеской то окно, в которое все бьется и бьется осенняя муха – печаль, и зудит, и звенит, и жалуется, и плачет безнадежно и безостановочно.

Стоит ли мудрость печали, а спокойствие – счастья?

И чего все-таки больше в бесстрастии – безнадежности или безразличия? Или, если всего этого поровну, то чего же все-таки больше – усталости или безверия, нелюбви или зависти?

Потому что если прямоволосый не завидует кудрявому, и наоборот, то оба – лысы…

Смешной человек! Так долго страдая, не ты ли молил о пощаде? И ты ее получил.

Ибо не совместить страсть и беспристрастность. Смешной человек, смешной…

Надя прилегла рядом с Нефедовым. Осенняя ночь дышала влагою в ставни, но в доме было тепло и уютно. Дремал котенок, принесенный Владом, наигравшись с клубком, и старая материна шаль, подаренная ей ветреным королевичем, все бросала и бросала тени на потолок.

Нефедов чуть подвинулся во сне, и Надя уместилась под боком летчика. Оторопь и боль, усталость и обида – все осталось там, за окнами, и истома сна, подкравшись тихой сапой, полегоньку ослабляла налитые тяжестью мышцы, и темной паутинкой опутывала мозг – спи, усни, отдохни.

И вот уже за сомкнутыми веками чуть блеснул огонек – далекий, неясный, нестрашный. И душа поднялась над постелью, а потом над крышей и городом, и осмотрелась, поднявшись.

Чуть разматывался вслед ей серебряный клубок, и растягивалась нить, дабы не потерялась она, путешествуя, ни на миг не оторвалась, где бы ни была, от усталого, спящего тела.

Над забывшимся Алмазом вились дымы из труб, печи потрескивали. Над крышами поднимались потоки тепла, и кое-где – стремительно, как метеоры, возвращающиеся вспять, пронзали небо молитвы.

Иные, чуть приподнявшись, гасли и, потухнув, черной золой осыпались на землю.

Иные, пройдя полпути, теряли силу и застывали, колеблясь на ветру, и потом, носимые потоками, летели над спящей землею, и ветры отрывали от них – кто плат, кто занавесь, кто выплетал нитку, кто выхватывал целый клок.

Спал город, и свечение атмосфер отражалось от его железных крыш.

В ледяной пустоте то тут, то там гасли и вспыхивали огоньки. Души спящих, оставив хозяев, спешили кто куда. Кто в библиотеку в два часа ночи, чтобы понять, разрешить, разгрызть то, что мучило днем, кто на танцы, кто в ресторан, кто никуда не спешил, а только сонно покачивался над крышей, ничего не хотя узнать, никого не желая увидеть.

Надя полетела на юго-запад, туда, к теплому морю, что сверкает под негаснущим солнцем, что так сонно бормочет, ласкаясь к босым ступням, что так близко и так недоступно.

Она стремглав бросилась в волны и, опускаясь в зеленую глыбь, видела, как шарахнулись в стороны стайки мальков, как напряженно застыл под нею катран, щуря подслеповатые глаза – кто ты? И не сделаешь ли зла?

Выпрыгнув на поверхность, она легла, раскинув руки, и, убаюканная лепетом прибоя, ослепленная солнцем, отдалась волне.