Слащов поднялся и вышел. Солнце тонуло в мареве, было туманно, но одновременно и холодно, ночью – минус шестнадцать, а красные ночевали в поле, и хоть это было на руку.
Мимо вагона в беспорядке тянулись орды штатских, в безумии, в агонии цеплявшихся за воинские эшелоны в надежде уйти, бежать, хоть босыми, хоть голыми, но – от красных.
Слащов, стоя на ступеньках, думал, как не похожа эта толпа мещан, крестьян, курсисток, чиновников, сестер и врачей, тащивших мизерные пожитки, на веселившуюся еще вчера в Ялте и Севастополе толпу петербуржцев и москвичей. О залитых электрическими океанами кабаках и синематографах, и о лазаретах без топлива и света, о теряющих во время операций сознание от голода фронтовых врачах, и о том, что еще совсем недавно его же, Слащова, начштаба Шаров предлагал ему по дешевке золотые перстни, как оказалось, снятые с убитых в контрразведке…
Штатские и раненые добровольцы рекой текли между полотнами железки. Внимание генерала привлек румяный, в пенсне и меховой тужурке, генерал-интендант из остановившегося напротив спецпоезда.
– Николай, Николай! – кричал он толстому солдату, бестолково мечущемуся среди толпы. – На станцию беги, там найдешь на толкучке!
Красные, воспаленные и немигающие глаза Слащова уставились на Ла Форе:
– Кто это? Выяснить немедля…
Тот козырнул и бросился к поезду интенданта.
– Честь имею… – небрежно кинув два пальца к околышу корниловской фуражки, обратился он к интенданту, – адъютант Штакора-3, поручик Ла Форе… Имею приказание командующего выяснить, что за эшелон, откуда и куда?
Седой бобрик на голове интенданта встопорщился от возмущения, кровь прилила к лицу.
– Ка… Как вы смеете, поручик? Я – генерал-интендант финансового управления при Главкоме, секретный состав, нам зеленый свет!
В этот момент в тамбуре показалась дебелая женщина в одной нижней юбке и в корсете, с бокалом и длиннющим мундштуком в руках.
– Котик, ну где ты? – капризно спросила она. – Что этот дурак Николай так долго бегает?
Из вагона донеслись смех, взвизги патефона и звон посуды.
Ла Форе, зная командующего, нехорошо улыбнулся. Слащов, чувствуя прилив знакомой боли в голове, уже спешил к вагону в сопровождении вечного полковника Тихого. С другой стороны к составу уже бежали, почуяв неладное, конвойные донцы.
– Яков Александрович, изволите видеть, хамят! Мне! Хамят! – Интендант нависал над Слащовым из тамбура. – А у меня – спецэшелон, по приказу Главкома…
– Что за груз? – немигающие глаза Слащова буравили желтоватые, с прожилками глаза интенданта.
– Секретный, – ответил он, – спецгруз!
– Открывай вагоны! – махнул рукой Слащов донцам.
Сопротивление часовых у теплушек было смято, и под клокочущее возмущение интенданта и высыпавших ему на подмогу штабных глазам беженцев и солдат 3-го корпуса предстали груды чемоданов и коробок с атласным женским бельем, шубами, мехами, гирляндами часов, ботинок и галстуков. В одном из пяти особо охраняемых вагонов находились сотни, тысячи увесистых пачек денег и сейфы с драгоценностями.
Ла Форе вырвал у одного из враз замолкших интендантов бумаги, которыми тот сначала размахивал, а потом пытался спрятать, и подал Слащову.
– Читай, – приказал тот.
– По бумагам, Ваше Высокопревосходительство, кроме активов казначейства Русской армии на сумму сто тысяч рублей, полушубки и сапоги для полевых частей…
Крики негодования и проклятия в толпе сменились зловещей тишиной. Генерал-интендант из малинового враз стал серо-зеленым.
– Ва… Ваше Высокопревосходительство, дозвольте объясниться, – начал он, но тут офицеры Слащова выкинули из вагона целую толпу штатских, человек десять, все – в смокингах и во фраках, полупьяные и взбешенные тем, что какой-то окопный генералишка смеет их задерживать.
– Позвольте представиться, милостивый государь, – небрежно произнес, видимо, главный из них, поблескивая очечками, – вице-президент Южно-Русского банка и управляющий Норштейн, действительный статский советник! С кем имею честь? – презрительно скривил рот он.
Не удостоив его ответом, Слащов продолжал рассматривать переносицу интенданта.
– Так, значит, Вы, Ваше Превосходительство, зимнюю форму в полки везете? – спросил он.
– Яков Александрович! Простите! Бес попутал… Да не бросать же их большевикам, банкиров-то? – пытался оправдаться тот.
В этот момент к составу протолкался тот самый неуклюжий Николай в сопровождении трех молоденьких украинок – с узлами и чемоданами. Он удивленно крутил головой, от него несло коньяком, и он, выпучив глаза, старался понять, что за сила такая предстала пред его великим шефом.
– Так… – выдавил Слащов. – В попутчицы, значит, берете…
– Бескорыстно, Яков Александрович, истинный Бог бескорыстно, это Николай, дурак, пожалел! – затараторил интендант, но тут кто-то из донцов как бы случайно заехал плечом ему в челюсть, и он умолк, потрясенный.
– Сколько они тебе обещали, милая? – спросил командующий самую молодую, лет шестнадцати.
Та молча потупилась, но потом подняла черные, недетской тоской напоенные глаза и ответила:
– Вин казав, шо грошей воны богато мають…
Толпа штатских и военных, издав рев, теснилась к вагону. В сторону интендантов и штатских тянулись руки и стволы, минута – и их порвали бы вместе с напудренными девками, выглядывавшими из-за занавесок.
– Назад, – тихо уронил Слащов, и толпа подалась. Норштейн упал на колени и запричитал. Интендант стоял, опустив голову.
Полковник Тихий выступил вперед и вопросительно заглянул в лицо Слащову.
– Джанкойскому казначейству принять деньги и раздать беженцам без ордеров, под роспись, – негромко командовал тот, – коньяк принять на баланс корпуса, шампанское разбить, состав конфисковать, тряпье это – выкинуть или раздать.
– А… с этими? – глазами указал Тихий на интендантов и штатских. Тут, видимо, что-то перемкнуло в голове господина Норштейна. Еще не осознав это неслыханное приказание, поняв только, что его – благополучного и сытого, так удачно списавшего на большевиков миллионы и миллионы, с целым вагоном валюты и ценностей, с друзьями едущего в Севастополь, где уже арендованы каюты на французском судне, и впереди Париж – ах, Париж! – смеет задерживать этот странный, полулысый, похожий на оборотня военный, и все летит к черту. Поняв это, Норштейн кинулся на генерала.
– Ты… ты… вошь окопная… Я самого Деникина знаю, ты в ногах наваляешься, сукин ты сын, – запетушился он.
Это было последней каплей. Свистнула шашка донца, умудрившегося больше никого не задеть в толпе, и господин вице-президент рухнул в снег с разрубленной головой.
Толпа завизжала и сдала назад.
– Благодарю вас, есаул, – проговорил Слащов. – Остальных… Штатских – оформить как саботажников, трусов и предателей. Господ офицеров и господина генерала, к сожалению, повесить не имею права, а только расстрелять, да и то по приговору трибунала. Пустить их пешком, с беженцами. – И Слащов, зябко передернув шеей, потащился в свой вагон.
Через час все руководство Южно-Русского банка, так весело начавшее свой исход за границу, болталось на студеном январском ветру в петлях на балках у цейхгауза, рядом с тремя железнодорожниками, отказавшимися выйти в рейс, солдатиком, пойманным на насилии и грабеже, и двумя «зелеными». Впрочем, к вечеру их компания возросла еще на одиннадцать чинов из штаба Махно, захваченных у Кичкасского моста. С ними же болталась и комиссар Островская. Для нее, как для дамы, было сделано исключение: на нее потратили два мешка, один – снизу, чтобы не стекали фекалии на чистый снег…
…Бой к часу дня грохотал вовсю. На 15 верст севернее Юшуньской позиции Виленский полк атаковал красных под барабанную дробь и оркестр, в парадном строю и под знаменами. Красные побежали, и ночевавшая у Мур-за-Каяша конница Морозова доделала дело. Белому движению был подарен еще почти год жизни.
…Ночь под Крымом, только слышна перекличка часовых, да скрипят, скрипят, жалуясь ветру и снегу, поземке и судьбе, веревки повешенных. Им вторит пенька станционного колокола, и холодные пальцы метели вызванивают о медь тонкую мелодию тоски и погибели, и редкие фонари отбрасывают на снег жуткие тени: куда бежать, зачем? где ты, Россия? где ты, Бог?
В жарко натопленном вагон-салоне почти тихо. Еще не собрались офицеры, проверяющие, как накормлены солдаты. Еще не дожарена баранья печенка и не готов гуляш для командующего и гостей, полутемно. Из приоткрытой печки плывут тепло и уют, и нестрашные тени пляшут и кривляются на потолке.
Слащов, как всегда, нахохлившись, сидел в углу. Нина Николаевна перебирала струны гитары, и полузабытые слова из какой-то другой, теперь нереальной жизни текли по вагону:
Не пробуждай воспоминаний
Минувших дней, минувших дней…
Не возродить былых желаний
В груди израненной моей.
– Ваше Высокопревосх… – тихо кашлянул неслышно возникший адъютант, сотник Фрост. – Пятнадцатый раз губернатор Татищев звонят, об исходе боя справляются, в портах паника, все грузятся. Конвой у трапов еле сдерживает толпы…
Слащов резко вскинул голову и уперся тяжелым взглядом в сотника.
– Что же ты, голубчик, сам ему сказать не мог? Так и передай, что вся штабная сволочь может слезать с чемоданов, III корпус спас Крым…
Телеграмма ушла дословно, и еще долго в штабах и кофейнях негодовали по этому поводу сытые и брюзжащие генералы, недовольные нарушениями поставок черной икры спасители Отечества из Освага, а также поставщики имущества и вооружений для армии: кто это посмел усомниться в их храбрости и патриотизме?
Генерал-майор Яков Александрович Слащов получил выговор от Деникина за эту дерзость и очередное уголовное преследование по поводу «захвата и растраты» казенных средств в размере 13 миллионов в золотом эквиваленте.
29 марта – 3 августа 1918 года, станица Елизаветинская под Екатеринодаром