(я вас прошу – франц.), – стонет он. Эмма Гарриевна разбухает, нос ее сворачивается набок, становится шишковатым, и она кричит почему-то по-немецки:
– Los! Los! Этих – вон!
Душкина и Серебряного выносят в барак для умирающих. Серебряному легче. Он ничего не понимает, вот только как же измучила, измучила Эмма Гарриевна…
…Ночь. Фитилек в забранной сеткой лампе у входа. Стоны и бред. Вдруг раздается крик, и пехотный поручик, вскочив, начинает душить соседа.
– Сволочь! Сволочь, большевик! – кричит он.
Все молчат. Все знают, что это – умирание. Задушить поручик никого не может, так как в жилах его вода, а в мышцах воздух. Он с победным кличем бросается к окну, распахивает его и исчезает в черноте.
– Это неопасно, Серж, – прижимает к себе голову замолчавшего Серебряного Душкин. Там высота не более аршина…
Вши бродят по рубахам, как обыватели по Крещатику. Начавший приходить в себя Душкин подхватил сыпняк…
…Окна в бараке для умирающих прорезаны низко. Поднявшийся на локте оклемавшийся Серебряный смотрит, что происходит в амбаре в пяти метрах от окна.
Каждое утро двери распахиваются. Несколько человек степенно, но явно желая отделаться поскорее, вносят закрытые гробы и ставят их рядышком. Военный псаломщик раздувает угли в кадильнице, вносят аналой. Подходит священник, и, вполголоса справившись об именах умерших, надевает епитрахиль, предварительно ее перекрестив и поцеловав.
Начинается отпевание. Жиденький хор гнусавит «Вечную память».
Душкин молчит. Он без сознания. Нос его заострился, изредка открываемые глаза лихорадочно блестят. Он смотрит на Серебряного, силится что-то сказать, но не может. Испарина на лбу и на груди.
И тогда Сергей Серебряный сползает с нар и, держась за попутные предметы, отправляется за водой к бочке. Пить. Он знает, что Душкин хочет пить. Душкин ничего не ест уже неделю. Пить. Только пить. Возьмите вы себе вашу чертову Польшу с Хорватией в придачу, только пить, пить. Серж, а помнишь, как вы с Ла Форе пошли к жалмеркам на Кубани, а свекор одной из них огулял вас впотьмах плетью, когда вы из окошек сигали?! Пить, о Боже мой, неужели эта чернота – Вечность?! Пить! Но там же ничего нет, Господи!
…А… Ты… Господи! А ты – есть?! Есть?! Пожалуйста, Господи, будь! Не надо, не надо меня в пустоту, и – пить! Господи! Ты – есть?!
Поручик Сергей Серебряный, наступая босыми ногами на завязки кальсон, кутаясь в шинель, держась рукой за попутные предметы, бредет обратно с никелированной кружкой, полной теплой противной воды.
– Пить! – бессильно шевеля губами, молит Душкин.
Невидимые для остальных, по бокам кинутой на его исхудавшее тело шинели, режутся в очко два ангела. Ангел-Хранитель, в белой мешковине с надписью «Цукор», явно проигрывает. Маслянистые волосы его растрепаны, нимб повешен на гвоздик. Ангел Смерти, в кожанке и с портупеей, смеется и приговаривает:
– А мы вашу даму по усам, по усам!
Сергей Серебряный все время просыпает момент смерти товарищей. Они умирают тихо, по ночам. И Сергею просто интересно, есть все-таки там что-то или – отключился, и все? Ведь необходимо понять, увидеть, хоть чуточку, хоть крошку.
Один только умирал беспокойно. И это было так страшно, что больные начали кричать. Пришли санитары и вынесли умирающего в амбар с гробами, кинув в крайний.
Там он и затих.
…Ряды смертного барака все редеют. Душкин еще жив. Серебряный медленно просыпается. Умер его сосед справа. В последний миг жизни он раскинулся, разбросал руки крестом и так и остался лежать с открытыми глазами. Холодная окоченевшая рука лежала на спине все опять проспавшего Серебряного.
Санитары сложили руки умершему на животе, связали их шнурком от его же ботинок, и вынесли.
– Когда же, Господи?! – думает Серебряный.
– Пить! – молча молит Душкин, и Сергей Серебряный отправляется в вылазку за водой.
Пых! – прицелился ему в спину ангел в кожанке, вытянув палец, как дуло, и идиотски захохотал.
30 ноября 1920 года, Москва, Кремль
…Где-то далеко за стенами пели и стрекотали телеграфные аппараты, стукали и звякали телефоны, но здесь, в просторном кабинете, обшитом до середины стен мореным дубом, с мягкими, глушащими шаги ковровыми дорожками, застланными посередине полотняными половиками, было тихо и тепло.
Только звякала и звякала о стенки стакана серебряная ложечка в длинных и узловатых пальцах человека в защитном френче, сидевшего за столом для заседаний, примыкавшем к письменному столу хозяина с портретом бомбиста Степана Халтурина над ним. Он изучал кипу только что поступивших и уже расшифрованных телеграмм «с мест».
– Нет, батенька, это форменное безобразие! – оторвался он от чтения, и ложечка замерла в пальцах его собеседника.
– Эт-то черт знает что такое! – распалялся хозяин кабинета. – Вы только посмотрите, Феликс Эдмундович!
Дзержинский поймал кинутую ему бумажку. Телеграмма была из Крыма, от Розы Землячки. Она спрашивала, что делать с двенадцатью пленными французами, отбитыми у «зеленых» в горах. Те были больны, истощены, раздеты и разуты.
– Действительно, – пробормотал председатель ВЧК, не понимая, как ему держаться.
– Обмундирование плюс пища! – едва не перешел на визг человек за письменным столом. – Да-c! Обмундирование, пища плюс уход! И связаться с Красным Крестом, пусть передадут в Париж!
Буря утихла так же внезапно, как и началась. Уже уходя, Дзержинский кашлянул в кулак.
– Ну, что там еще? – недовольно спросил хозяин кабинета, не поднимая лобастой плешивой головы.
– Да тут… приписка от Бела Куна, Владимир Ильич, – буднично уронил уходящий. – Спрашивает, что делать с врангелевскими офицерами – их зарегистрировалось около пятидесяти тысяч.
Ленин поднял голову и в упор взглянул на Дзержинского. Ненависть и безумие полыхнули в глазах Ильича, полыхнули и потухли. Зловещую улыбку на лице сменила всегдашняя доброжелательность.
– Пятьдесят тысяч только офицеров? – приятно изумился он. – Скажите на милость!
Он помолчал. Дзержинский ждал, взявшись за позолоченную ручку дубовых дверей.
– Приемная Ильича, – негромко ответил в трубку секретарь за стеной. Звуки и шаги глушились в толстых ворсистых коврах, и только где-то стрекотали и ныли телеграфные аппараты.
– Расстрелять, – уронил Ленин. – Всех до одного, – добавил он, не сводя глаз с замешкавшегося председателя ВЧК.
– И передайте товарищам в Крыму, – услыхал, выходя, тот, – чтобы мелко-бытовые вопросы решали сами, не отвлекая ЦИК!
Дверь затворилась. Дзержинский прошел через приемную и вышел в коридор. Здесь было шумнее. Повсюду сновали люди, слышалась трескотня «ундервудов», пробегали озабоченные пишбарышни, переговаривались на ходу штатские и военные. Клубы дыма влетали в коридор с лестниц, где толпились посетители.
Дзержинский шел по грязным полотняным половикам, глядя прямо перед собой и не отвечая на многочисленные поклоны, приветствия и пожелания доброго здравия. Шаги заглушала толстая и ворсистая ковровая дорожка. Сумасшедшая мысль прожигала мозг Железного Феликса. «А что, – думал он, – если Ильич из-за своего прогрессирующего сифилиса просто перепутал? Что, если потом окажется, что расстрелять французов, а накормить и обмундировать – русских?!»
Ответственность брать на себя Феликсу Эдмундовичу не хотелось. Вторично заходить к Ленину – тоже.
– Вот что, – негромко проговорил он семенящей за ним пиш-барышне. – Телеграфируйте Землячке и Куну, чтобы ликвидировали врангелевцев частями, понемногу, а не всем скопом – масштабные акции такого порядка для нас сейчас нежелательны…
3 марта 1921 года, Константинополь, Турция
Из текста обращения восставших в Кронштадте:
«Мы, матросы, красноармейцы и рабочие, восстали против коммунистов, которые в течение трех лет льют невинную кровь рабочих и крестьян. Мы решили умереть или победить. Но мы знаем, что вы этого не допустите. Мы знаем, что вы придете на помощь довольствием, медикаментами, а главным образом – военной мощью. Главным образом мы обращаемся к русским людям, которые оказались на чужой земле, мы знаем, что они придут к нам на помощь».
Генералы Антон Туркул и Владимир Манштейн сидели в кафе «Чары Востока» за столиком у самой воды. Ночь навалилась лиловой тучей на Константинополь, пропал великий город, словно и не было его совсем. По черной воде Босфора плыли разноцветные огни кабаков и набережных, огромный, сумасшедший город омывал свои ладони и подошвы после бесконечного дня.
В кафе под звук зурны проворно двигалась армянка, восьмой раз за вечер исполнявшая танец живота. Воздух, в котором уже явственно чувствовалась прохлада, был наполнен запахами духов, бензина, жареного мяса и роз.
Генералы Туркул и Манштейн пили арак. Мутная водка плохо шла, мясо не лезло в горло. Сегодня деньги были. Сегодня генерал Манштейн продал жирному греку-ювелиру фамильный перстень с алмазом и рубинами. Грек дал столько, сколько стоит золотой лом: камни, дескать, подозрительны и потому ничего не стоят.
– А все-таки, Володька, зря ты меня остановил, когда я хотел этому потному хаму в лоб закатать! – горячился Туркул.
– Ну и ночевали бы в полиции, да еще бы все деньги отобрали, – мрачно отвечал Манштейн.
Одному было 28 лет, другому 25. Пыльные с прорехами мундиры, рваные сапоги – это был своеобразный константинопольский шик, знак доблести и чести. Русский в приличном костюме – значило спекулянт, появиться в таком виде среди бывших товарищей по оружию было немыслимо. Да и откуда быть деньгам у окопника? А тыловые уже перебрались в Париж.
Генералы Туркул и Манштейн, «псы-дроздовцы», как писали о них в Советской России, пили арак молча. Говорить было не о чем.
Пустой левый рукав френча Манштейна был засунут за ремень. Зурна цепляла душу маленькими крючочками и все тащила и тащила, тащила и тащила, и все не могла вытащить ее наружу до конца.
Соседние столики были свободны. Здесь хорошо знали нрав обоих дроздовцев: сам воздух вокруг них казался заминированным. Но сегодня хозяин не мог отказаться их обслуживать. Сегодня у них были деньги…