Огонек на опушке вспыхнул еще раз, но уже ближе. Кто-то явно приближался, вот вспыхнул огонек еще и еще: кто-то с фитильком в руке приблизился на полверсты и встал.
Яков Александрович тронул коня. Чуть позади, шаг в шаг, двигалась Нина. Остальные ждали, только винтовки легли на седла да чуть слышно клацнули затворы. Поручик-текинец Резак-Бек хан Хаджиев, закрывший глаза Корнилову в Ледяном походе, нервно покусывал тонкие офицерские усики и грел рукоятку кинжала сухими пальцами. Он был обижен, что Слащов не взял и его, преданного и проверенного адъютанта, но понимал – ближе и вернее Нины у генерала человека нет.
Нина остановила лошадь, повинуясь негромкому слову мужа, и генерал поехал один – последние метров тридцать до одинокого всадника, недвижно сидящего в седле среди поля. Сзади него, тоже в полуверсте, угадывалась конная масса, но все молчали.
– Здравствуй, генерал, – произнес человек в седле, когда Слащов подъехал почти вплотную, и неожиданно его мелкое под надвинутой папахой лицо чуть осветила улыбка.
– Здравствуй, атаман, – в тон ему ответил Слащов. Кони принюхивались друг к другу, всадники молчали.
– Зачем ты звал меня? – наконец спросил Махно.
– Красные предадут тебя, – спокойно ответил Слащов. – Ленин тебе пожалует какой-то их новый орден, заманят для награды и убьют.
Махно долго молчал, потом спросил:
– Почему предупреждаешь? Мы не друзья.
– Подумай сам, – после долгой паузы ответил генерал. Махно улыбнулся еще раз:
– Да, давно замечаю, что мы с тобой – как близнецы… Только что же ты тогда проливаешь братскую кровь?
– А ты?
Махно замолчал. Ответить было нечего.
– Что я могу сделать для тебя? – спросил он потом.
– Не вешай моих офицеров. Расстреливай, – своим мертвым голосом произнес генерал. – Обещаю так же поступать с твоими…
– Что еще?
– Все.
Наступила тишина, только чуть тренькала наборная уздечка на шее коня атамана, и вороной генерала, положив свою голову на длинную шею нового друга, казалось, что-то нашептывал ему в степной ночи.
Махно протянул руку, генерал, чуть помедлив, снял перчатку и пожал ладонь атамана.
– Прощай, – сказал Махно, – и спасибо… Да, вот еще, – добавил он, уже разворачивая коня. – Ты счастливее меня, генерал! – чуть улыбаясь, он кивнул на едва различимую фигурку Нины поодаль. – Тебя любят, а меня только боятся…
Он тронул коня. Генерал недвижно сидел в седле, глядя в спину удаляющемуся атаману. Он вобрал голову в плечи и был похож на какую-то диковинную, невиданную в степи птицу, тоскливую, зябкую, потерявшую свою стаю. Да и была ли стая?
Шелест крыльев как будто разбудил генерала. Какая-то крупная птица пролетела поодаль, угадываемая во мгле, и опустилась на ветку одинокого дуба.
Слащов сжал колени и потянул недоуздок, разворачивая коня, он знал, что это за птица. Мистическим образом всю жизнь, с юности, его выделяли совы, дарили вниманием, не боялись, и часто вестовые замечали, что одна-две птицы охраняют его сон, мостясь либо на ветках, либо на штакете палисада, либо над крыльцом. Иногда, когда генерал прогуливался верхом один или с Ниной, птицы сопровождали его, залетая вперед в полумгле и о чем-то предупреждая своим наводящим тоску безысходным плачем.
Когда-то давно Слащов спросил об этом знаменитую петербургскую гадалку, мадам Фроже. Та долго смотрела ему в лицо своими пронзительными темными глазами, а потом уронила:
– Если человек находит общий язык с совами, значит, он царского рода. Значит, он настоящий вождь своего народа, – добавила она, глядя на замершего Слащова.
12 декабря 1920 года, Чилингир(85 км к югу от Константинополя), Турция
Северо-восточный ветер дул, не переставая, вторую неделю, дождь то моросил, то принимался всерьез. Население деревушки Чилингир – турки, цыгане и греки – традиционно овцеводы. И потому на одной из окраин деревни было сосредоточено около десятка громадных овчарен – сараев с глинобитными стенами, земляным полом и высокой черепичной крышей.
Овчарни с худыми крышами, полуразвалившимися стенами, имевшие до 50 сажен в длину и 15–20 в ширину, были сильно загажены навозом. Ветер сквозь выбитые рамы и двери свободно проникал внутрь, унося тепло от людей и лошадей.
Почти девять тысяч человек, практически все донцы, уцелевшие в Гражданской войне, были помещены в Чилингире.
В бараках так тесно, что трудно вытянуть ноги, – их можно только протянуть – от голода, тоски и унижений. В бараке Донской учебной бригады люди помещались вместе с лошадьми, и все-таки сотни и сотни оставались под открытым небом, замерзая насмерть.
– Русские! Вы честно выполнили свой долг, вы были союзниками Франции в минувшую войну, и Франция вас не забудет каждый из вас получит кров и пищу!
Юркий офицерик, гнусавивший с французским прононсом, далее перешел к предложениям записываться для отправки в Россию. Это действо проводилось постоянно, и многие, многие, доведенные до предела, записывались у него…
– Што уж там, Степан, – хмуро говорил чернобородый, со сломанным носом казак лет сорока своему товарищу, – весь хутор едет, а ты што, а, Степан?
И Степан, до той минуты не помышлявший о возвращении, бледнел при словах «весь хутор».
…После полудня выглянуло солнце, и началась, как всегда, когда позволяла природа, великая охота на вшей. Искать их в бараке было темно, вне бараков – холодно. И только когда пригревало солнышко, тысячи людей выходили за ручей, на горку, где был разбит тутовый сад, раздевались и начинали искаться, как собаки.
Розовели, голубели, синели, краснели, пестрели в ярких лучах зимнего солнца развешанные по деревьям тысячи казачьих рубашек, белели исподники. Голые люди сидели под деревьями и искали вшей. В такие дни в сад не ходили коренные жители деревни и ни одной женщины нельзя было увидеть на улицах.
…Дымят, дымят костерки под ведрами с нехитрой снедью, полевых кухонь не хватает. Казаки питаются группами по семь человек. Ведро, по казачьим традициям, вмещает варево как раз на семерых.
Хлеба же выдавали буханку на пять человек. И самый справедливый в группе резал хлеб на куски, подрезывал, отнимал от одного куска и добавлял к другому несколько крошек.
– Кому? – спрашивал он отвернувшегося казака, указывая на кусок.
– Кому? Кому? Кому? – неслось со всех сторон, от тысяч и тысяч людей.
– Мине, табе, Митрию, Ягору, взводному, ахвицерьям, – слышалось в ответ.
Знаменитым на весь Чилингир был «соус», приготовляемый в Гундоровском и седьмом казачьих полках. В кипящую воду высыпали кофе, который казаки не любили, потом туда клали консервы и сдабривали жиром. В некоторых взводах особо тонкие кулинары клали в «соус» еще и подболтку из щуки.
«Соус» был популярен, так как с ним казалась милее жизнь и вкуснее всегдашняя похлебка из чечевицы…
Рапорт дивизионного врача 3-й Донской дивизии от 10 декабря 1920 года за № 145/е:
«Доношу, что по сие время в лагере Чилингир было 18 случаев заболеваний, подозрительных по холере, из них 7 смертных. Для заразных больных отведен отдельный сарай, который приспособляется, и туда сегодня будут переведены все подозрительные. Ввиду скученности населения лагеря, нет возможности правильно вести надзор за заболевающими и вовремя их выделять. Нет дезинфекционных средств. Кухонь в лагере недостаточно и совершенно нет кипятильников. Нет дров и угля, посему запретить пользование сырой водой невозможно. Нет печей, посему люди при настоящей сырой погоде не высыхают, что предрасполагает к заболеваниям. Недостаточно материала, чтобы заделать дыры в окнах и крышах. Если все это останется в прежнем виде, эпидемия примет массовый характер Донврач, статский советник А. СТЕПАНКОВСКИЙ».[7]
15 января 1920 года, ставка командира III армейского корпуса, Крым, Россия
…Метель, занявшись в ночи, не утихла и к утру. Термометр, повешенный на штабном салон-вагоне генерала Слащова, упорно показывал минус 22. Сотник Фрост, пятый раз за утро выбегая из жарко натопленного вагона и кутаясь в бекешу, озабоченно постучал по градуснику, как будто это могло поднять температуру в степях… К одиннадцати утра юнкера Константиновского училища, батальоном стоявшие у Армянска, отбили уже три атаки красных, каждый раз контратакуя и бросаясь в штыки. Но силы были слишком неравны, и под ударами конницы юнкера возвращались в окопы.
– Ваше Превосходительство! – вырос перед Слащовым сотник Фрост. – Адъютант капитан Калачев, посланный к константиновцам, убит вместе с ординарцем…
Слащов не пошевелился. С Нового года это был уже третий его адъютант, погибший в бою.
– Разрешите, господин генерал-майор? – Нина, тихо сидевшая в дальнем углу вагона, встала перед мужем. – Разрешите мне, господин генерал-майор?
Тишина в вагоне, смешанная с клубами дыма, стала плотной, как вата. Офицеры штаба молчали, не двигался Фрост. Первой мыслью Слащова было отправить жену под деликатным предлогом куда-нибудь в безопасное место, но Нина официально числилась в белой армии под именем мичмана Нечволодова, и генерал понял, что больше никогда не сможет смотреть в глаза посылаемым им на смерть людям, если сейчас прикроет, спасет, спрячет под крыло единственного человека на Земле, ради которого он еще был жив.
Брат Нины капитан Трубецкой сделал движение и осел, сдал назад, пригвожденный к месту обжигающе ледяным взглядом огромных серо-голубых глаз сестры.
Нина повернулась к мужу. Она смотрела ему прямо в глаза, вся ее ладная фигурка в аккуратно пригнанной форме выражала спокойствие, и только лицо покрылось алыми пятнами, выдавая напряжение.
– Приказ полковнику Сребницкому, – встав, отчетливо заговорил Слащов. – В 13 ноль-ноль атаковать противника всеми силами, восстановить положение на вверенном ему участке Перекопск. К 15 часам об исполнении доложить. Помогу артиллерией. Все.
Нина козырнула и, повернувшись на каблуке через левое плечо, вышла. Метель швырнула ей в лицо полные пригоршни колкого мелкого снега, ветер рванул крючки полушубка, леденя грудь, и вогнал обратно в горло пар дыхания.