Последний властитель Крыма — страница 47 из 49

– А вам привет из Москвы от вашего старого сослуживца…

Полковник Тихий внешне не изменился, только почувствовал пустоту и холод внутри.

– И что же мне он просил передать? – так же едва разборчиво спросил он.

– Обнимаю и целую, – проговорил посланный из Москвы, и, звонко чокнувшись бокалом о бокал полковника, отошел.


20 июля 1925 года, Тишинский рынок, Москва, Россия


Нина, задыхаясь, рвалась сквозь толпу. Филер едва поспевал за ней, как вдруг, остановившись и выпучив глаза, завопил:

– Украли! Ах, боже мой! Кошелек украли!

Трое беспризорников врассыпную кинулись от него, толпа заулюлюкала, завизжала, заревела, и Нина нырнула между рядов за опять схватившей ее за руку цыганкой.

…В задней, скрытой от глаз любопытных комнате сайкинского трактира, популярного у извозчиков и – мало кто знал – у воров, было полутемно. Плясовая из общей залы сюда еле доносилась. На столе весело пел самовар, горой лежали пряники, стояла сахарная голова, чуть поблескивали – не зловеще, а уютно, по-домашнему – щипцы.

Нина прижала руки к груди, ловя готовое выскочить сердце. Человек, сидевший вполоборота к ней, встал, повернулся, и Нина без чувств рухнула на руки цыганке и кому-то рослому, вошедшему следом.

– Ах, боже мой, Нина Николаевна! Ну, можно ли так? – Александр Де Ла Форе, бывший адъютант ее мужа, а ныне знаменитый налетчик Саша-Улан, стоял перед ней на коленях. Нина лежала на лавке, около нее суетились.

– Саша… Голубчик… Живой! – Нина плакала и смеялась.

Он сжимал ее руки и покрывал их поцелуями, и никто, никто в полутьме как бы не заметил, как, на миг отвернувшись, он тыльной стороной ладони вытер глаза.

…Солнце едва пробивалось сквозь пыльное окошко, завешенное шалью. Лещинский, войдя и встав у дверей, многозначительно кашлянул.

– Да, да, сейчас, – кивнул ему Ла Форе.

– Нина Николаевна, умоляю вас, уговорите Якова Александровича! Это – последний шанс, вам здесь не выжить.

Нина, печально и с лаской глядя на него, ответила:

– Нет, Сашенька… Он не согласится. Я и так знаю, что он ответит: «У каждого свой крест»…

Говорить было больше нечего. Лещинский и цыганка с тревогой подавали знаки – на рынке началась облава, и было понятно, что тревогу поднял топотавший за Ниной филер и что искали явно не его кошелек.

– Прощай, Саша! – сказала Нина и, перекрестив его, опустив голову вышла за цыганкой. Она будто состарилась враз, будто согнулась, будто сгорбилась и шла еле-еле.

Ла Форе смотрел ей вслед через чуть отодвинутую шаль, и слезы, уже не сдерживаемые, не контролируемые, текли по его лицу.

…А маладова уркагана

Нясут с разбитой галавой, —

доносилось из кабака.


30 августа 1925 года. Ялта, Крым, Россия


Сухогруз «Товарищ Урицкий» стоял под погрузкой бараньих шкур.

Нещадное южное солнце заливало и порт, и городок, и море, и горы.

Можно было раствориться в этом мареве. Склянки пробили три часа пополудни, погрузка заканчивалась, и «Урицкий» готовился к отплытию в Гавр.

К пограничнику и особисту, зевавшим у трапа, небрежной походочкой приблизился невысокого роста молодой человек в щегольских белых брюках, в сетке, с потертым саквояжем в руках.

– Фамилия? – спросил пограничник и потянулся к матросским книжкам в ящичке.

– Иванов, – пожав плечами, улыбнулся подошедший. Какое-то неясное предчувствие кольнуло чекиста. Может, потому, что совсем не походил на матроса подошедший, может, потому, что явно барским, скорее интеллигентским – с таким ходили акушеры и присяжные поверенные – был саквояж, а главное – глаза. Глаза смотрели с дерзостью, совсем не так, как заискивающе, приниженно засматривали в глаза на контроле моряки загранплавания.

– …Черт… Да где он? – недоуменно спросил пограничник, роясь в паспортах, как вдруг в брюхо особисту уперлось дуло нагана.

– Ша, сявка… Стой, не вертухайся! – проговорил подошедший, и трое подскочивших, дотоле скучавших неподалеку молодцов закрыли их от взглядов любопытных. Впрочем, никто и не любопытствовал.

Ла Форе держал под прицелом чекиста, Лещинский – пограничника, а девять человек банды с чемоданами и ящиками один за одним поднимались по трапу. Они рассеялись по пароходу, скрылись, и через несколько минут невысокий крепыш, подойдя к фальшборту, подал знак, что все нормально.

– Быстро… на борт, – вполголоса скомандовал Лещинский, как вдруг особист упал на колени и заголосил:

– Миленькие… Родненькие! Не убивайте!

Как громом поразило праздную толпу на пирсе, Лещинский, пнув ногой чекиста, бросился по трапу вверх, за ним – Ла Форе. Пограничник и чекист пустились бежать, и вдали засвистел милицейский свисток.

– Отдать концы! – загремел с мостика Юра-капитан, когда-то действительно ходивший в море, и корпус «Урицкого» задрожал мелкой дрожью, отваливая от причала. На корме и на носу, достав из ящиков «льюисы», залегли налетчики, и, как только в воротах показался автомобиль с милицейскими, хлесткая очередь одного из пулеметов ударила вдоль борта.

Капитан, повинуясь нажиму нагана меж лопаток, командовал отчаливанием. Команда, за исключением машинного отделения, была заперта в трюме. Редкие выстрелы из винтовок милиционеров не могли наделать вреда пароходу, и «Урицкий», презрев все законы ошвартовки, отвалив от причала, направился в море.


6 июня 1927 года, Карельский перешеек, финско-советская граница, окрестности Ленинграда, Россия


…В предрассветной мгле чуть угадывались таявшие в тумане деревья и кустарники. Три человека в дождевиках, с сидорами за плечами, вышли из леса и направились к железнодорожной станции Левашов. Солнце уже стояло над горизонтом, когда первый поезд подошел к станции. Никто из ранних пассажиров не обратил внимания на троих молодых людей, они ничем не отличались от остальных пассажиров с портфелями и мешками. Сев у окна, один из них достал хлеб и колбасу, и все принялись за еду, запивая сухомятку ядреным квасом, купленным на станции.

И если бы кому-нибудь из баб, мелких совслужащих или даже милицейских, тоже ехавших этим поездом, сказали бы, что эти трое – члены кутеповской боевой организации РОВСа (РОВС – Российский общевоинский союз, главная белогвардейская организация в эмиграции) Ларионов, Мономахов и Соловьев, – они бы только рассмеялись, а самый находчивый, покрутив пальцем у виска, сказал бы:

– Гуси-лебеди у тебя в башке, товарищ!

…На следующий день, ближе к вечеру, этих троих молодых людей видели у ленинградского партклуба. Потом, когда, откровенно говоря, было уже поздно, разные организации представили свои описания этих троих. В одной из справок говорилось, что все трое были росту громадного. В другой – маленького. В третьей – что все трое хромали, кто на какую ногу. Четвертая лаконично сообщала, что особых примет эти трое не имели.

Приходится признать, что все эти описания никуда не годны. Прежде всего трое были роста не громадного, а просто высокого и ни на какую ногу не хромали. А любопытный глаз если хотел бы, то заметил, что в Ленинграде они чувствовали себя неуверенно, что партбилеты были у них фальшивые, кустарной работы, что в карманах у них выпирали бомбы, револьверы, а у Ларионова – баллончики со смертельным газом.

Но никто, решительно никто не заинтересовался подозрительной троицей, даже сотрудница партклуба товарищ Брекс, у которой они расписались в книге, отвлеклась, как назло, и не увидела всю вопиющую фальшивость предъявленных ей партбилетов.

– Доклад товарища Ширвиндта где будет, товарищ? – спросил ее Ларионов.

О том, что здесь сегодня заседает философская секция Научно-исследовательского института под председательством товарища Понзера, ректора Ленинградского комуниверситета, и что доклад на тему «Американский неореализм» будет читать товарищ Ширвиндт, трое узнали из газет.

– Дверь направо, – сухо ответила Брекс, не замечая белозубой улыбки и цветущей юности спросившего.

– Очень благодарен, товарищ, – еще раз улыбнулся ей Ларионов, и, распахнув тяжелые дубовые двери, они вошли в зал.

В гулком зале разносились победным речитативом слова товарища Ширвиндта:

– Таким образом, товарищи, кривая гримаса абстракционизьма служит угнетателям путеводной звездой.

Собравшиеся, преподаватели Зиновьевского университета, слушатели Института красной профессуры, партийцы и активисты, были внимательны, некоторые конспектировали, некоторые уважительно кивали звучным словам – дескать, согласны, а как же?

Мономахов и Соловьев вопросительно глянули на своего командира.

– Можно, – сквозь зубы прошептал Ларионов и швырнул вслед за гранатами сотоварищей в зал газовый баллончик. Все трое выскочили в коридор и прикрыли двери, в этот момент в зале тяжело рвануло. Раздался звон лопнувших стекол, отчаянные крики и топот по лестнице.

– Что случилось, товарищи? – тревожно спросила их внизу товарищ Брекс.

– Взорвалась адская машина, бегите живо в милицию и ГПУ! – крикнул ей Ларионов.

В 21 час 40 минут поезд отошел от Финляндского вокзала на Белоостров. В Левашове трое вылезли и, около 11 вечера оказавшись на Выборгском шоссе, зашагали к границе.

Найдя в лесу глубокую яму, они пролежали в ней шестнадцать часов, держа наготове гранаты, револьверы и каждый раз, когда на них чуть не натыкались пограничники и красноармейцы, доставая ампулы с цианистым калием.

Около 2 часов ночи 9 июня они вышли на берег речки Сестры и, высоко подняв револьверы, перешли ее вброд. Перед ними высился пограничный столб с гербом Финляндии.


31 декабря 1927 года, Москва, Лубянка, Россия


В кабинете начальника ИНО (ИНО – Иностранный отдел, разведка) ГПУ тов. Трилиссера собрались ближайшие помощники – Яков Серебрянский, Агабеков. Шумы огромного города не доносились в этот кабинет окнами на площадь – мешали тяжелые гардины. Собравшиеся слушали начальника.