Последний воин. Книга надежды — страница 2 из 73

— А в чём же соблазн?

— В душе, паря. В её ненасытности. Душу у Кирши заклинило, вот он и мчится, куда ветер дует. Ничего, копыта обобьёт — назад поворотит. Все, как говорится, возвращается на круги своя.

— Мне бы молодость вернуть, — мечтательно произнёс Бахмутьев, — я бы, ей-бог, за дальними калачами не гнался. Я бы в землю глубже зарылся, чтобы трактором с неё не спихнули.

Любы они были Пашуте, но уже он далеко от них оторвался. И было такое ощущение, будто минуты, как двугривенные, цокают по асфальту, выпадая из прорехи в кармане.

— Всё же я тебя до конца не разберу, Павел Данилыч, — с несвойственным ему глубокомыслием заметил Владик Шпунтов. — Ты в определённое место едешь или просто так, по свету пошататься?

— К тётке, я же объяснял.

— Но если… — Тут вернулась в комнату Вильямина. Шпунтов ей втайне симпатизировал, потому забыл начатую мысль. Она теперь изображала деву скорбящую, и это ей очень шло. В печали и любил её Пашута, а когда она рот открывала, обычно приходил в недоумение. Он ей как-то посоветовал для благополучного устройства судьбы прикинуться глухонемой.

Друзья разошлись рано, расстроенные. Удачи ему пожелали без настроения. Шпунтов, выпендриваясь перед Вильяминой, ввернул-таки напоследок срамную шутку. Но Пашуте это было уже безразлично.

Всё же последнее, что он увёз из Москвы, как голубку за пазухой, были её, Вильямины, горькие, бредовые слова: «Не уезжай, любимый! Как я без тебя?» Впрочем, он представлял, как она без него обойдётся. О да! Такая не завянет до срока.


В Риге Пашута проболтался два дня. Город ему понравился. По-зимнему задубелый, он обволакивал чужака ледяным спокойствием древней тайны. Ночью, стоя перед собором, Пашута чуял, как монотонно бьётся каменное сердце Риги. От этого могильного стука невозможно было укрыться, вдобавок старые, тугие улочки грозили перехлестнуть горло смертельной удавкой. Но это было прекрасно. Суетное одиночество Пашуты, соприкоснувшись с угрюмой насупленностью вечных стен, стушевалось. Он с облегчением вздохнул, ощутив, что страсть, погнавшая его по земле, имеет предел, а этот город, пренебрежительно взирающий окрест, вечен, как дыхание звёзд.

Другим вечером он очнулся на центральной улице, где гуляло много людей, было шумно и празднично, и здесь с ним произошло маленькое приключение. У входа в ресторан мельтешила группа парней и с ними две девчушки из тех, на которых Пашута всегда издали любовался. Этим шикарным девчушкам и в Москве, и в Риге было, казалось, одинаково по шестнадцать лет, они вызывали в нём томление по чему-то несбывшемуся, чему теперь уж и не суждено сбыться. Во времена его юности вроде бы ещё не было таких девчонок, независимых, глядящих без робости, смеющихся дерзко. Они ставили его в тупик. Они по земле ходили так, будто она их отталкивала. Красиво ходили, с амбицией.

И вот от этой группки, что толклась у ресторана, отделилась именно такая девушка, подбежала к Пашуте и взяла его за руку.

— Тебе чего, дочка? Обозналась? — спросил Пашута ласково, пожимая тёплую, сухую ручонку.

— Дяденька, проводите до угла!

В уверенном высоком голосе — нетерпение.

— Угу, — буркнул Пашута, не успев толком её разглядеть. Что-то пушистое и симпатичное уставилось на него двумя слепящими точками.

Она подхватила его под локоть, пританцовывая, пошла рядом.

— Обижают? — спросил Пашута.

— Надоели, подонки!

Пашута прикинул, что до угла близко.

— Тебя как зовут? Гуляем всё же, а не познакомились.

Девица фыркнула:

— Варенька. А тебя?

— Павлуша… Если тебя кто обидел, скажи. Заступлюсь.

— Заступничек, — чуть отодвинувшись, окинула его ехидным взглядом, и он пожалел, что на нём не модное пальтецо. — От таких заступничков как раз спасенья нет.

— Тебе сколько лет?

— Девятнадцать. А что?

— Уж очень бойкая.

— Это тебе показалось, Павлуша. Я простушка… Всё, финиш. Дальше сама побегу.

— А если бы, к примеру…

— Никаких примеров, Павлуша. Спасибо и прощай!

На миг прихватила грешным пожатьем его ладонь, скользнула в проулок, канула в чернильной мгле. Пашута даже головой крутнул: не наваждение ли было? Часа через два добрался до третьеразрядной гостиницы, где удалось снять койку, и всю ночь ему снились странные, трепетные сны. Он не жалел, что покинул Москву.


ОХОТА

Улен, юный повелитель леса, открыл глаза в кромешной тьме, и почудилось ему, что он вовсе не спал. Так с ним часто бывало. Грань между бодрствованием и сном была слишком зыбкой, чтобы её уловить. Но иногда во сне усиливалось чувство опасности, развитое у него так же, как слух и зрение, и тогда он просыпался со стоном, подобным рычанию. В просторной землянке-норе, где он жил, нависла ознобная глиняная тишина, нарушаемая лишь шорохами в кротовых ходах. Узкий лаз наружу, занавешенный плетёной циновкой, отсвечивал серым пятном. С тех пор, как ранней зимой он схоронил мать, тридцатилетнюю старуху, вид этого пятна вызывал в нём мучительную тоску. Мать истаяла за несколько дней от неведомой злой болезни. Улен прозевал её исчезновение, и это было обидно. На рассвете он увидел, что мать застряла во входной дыре, точно хотела напоследок глотнуть чистого воздуха, да сумела высунуть наружу только голову и плечи. Он не понимал, почему она не попрощалась с ним и не сказала утешительных слов, которые обыкновенно оставляют близким, отправляясь в страну духов. Может, она не простила ему, что он не сходил за колдуном в дальнее сельбище. Но он не верил колдуну, а верил старому Колоду, умиравшему уже дважды: один раз после схватки с медведем, от свирепых ран, а второй — от голода в лютую, долгую зиму. Колод сказал ему, что колдун Рива ловкий обманщик. Как птица, парящая в небе, не властна над небесами, так человеку не дано повелевать тайнами жизни и смерти. А колдун Рива такой же человек, как любой другой, только хитрый и злой. Как и все, он помрёт в свой черёд. Но в ином мире ему придётся отвечать за глумление над соплеменниками. Это были опасные, смелые речи. Но старый охотник, одолевший две смерти, глядел в будущее с лукавой улыбкой и по сторонам озирался лишь из опасения за юного Улена, к которому привязался сердцем. Щедро делился с ним охотничьими секретами и гордился учеником. Семнадцатилетний юноша знал повадки лесных обитателей, пожалуй, не хуже учителя. Природа наделила Улена сметливым умом и неутомимостью гибкого тела, но обладал он и такими качествами, какие обыкновенно приходят лишь с возрастом, — спокойным мужеством и терпением. «Ты долго будешь жить, мальчик, — предрекал ему Колод в добрую минуту. — Я рад за тебя», — и делал пальцами предупредительные знаки, дабы не сглазить собственное пророчество. Улен и сам надеялся на долгую жизнь. Он не ведал своего предназначения в этом мире, но зачем умирать, когда столько неги в мареве лета, так вкусно мясо, испечённое на углях, и так загадочно-манящи взгляды девушек.

Из всех неугомонных и дерзких Улен выделял одну, желтоглазую Млаву, дочь охотника, четырнадцатилетнюю жрицу любви. Он преследовал её, крадучись за кустами, когда она спускалась к реке; припадал к земле, умирая от сладостного напряжения, — так выслеживают молодую олениху, чтобы в ослепительный миг вонзить ей в горло точную стрелу. О, как тягуча и горяча оленья кровь, если втянуть в рот вену, вспоротую острым каменным осколком!

Горделивая Млава, встречаясь с ним взглядом, никогда не отводила глаз, победительно улыбалась, насылая на него колдовскую оторопь. В её жёлтых очах метались пожары. Она не собиралась опалить его до смерти, но и не обещала поблажки. Когда он впервые подошёл к ней в лесу и попытался взять за руку, презрительно повела плечами, предостерегла:

— Ой, Улен!

Он прямо спросил:

— Ты будешь со мной?

— Чтобы сосать от голода лапу? — засмеялась она. И убежала. Она дала понять, что не считает его взрослым. Это его не обидело. Женщины часто говорят не то, что думают, — так уверял мудрый Колод. За пустыми словами они прячут истинные желания. Он подождёт немного. Млава едва приблизилась к той поре, когда женщина может соединиться с мужчиной в нерасторжимую пару. Но ему очень хотелось заручиться её обещанием.

Улен потянулся, сминая в мышцах набрякшую за ночь немоту. И тут же голод, дотоле дремавший, полногласно заявил о себе, достал до горла щекочущей лапкой, и Улен широко зевнул. Видение гибкой Млавы отступило в сумеречную тень. «Пора, — подумал Улен, — а то старик будет ругаться».

Не дойдя до землянки Колода, он затеял игру, превратясь в крадущуюся рысь, распластался на земле и пополз, но как всегда ему не удалось провести великого охотника. Только он нацелился победно ввалиться в отверстый лаз, как его остановил насмешливый голос:

— Слышу, слышу, мальчик! Будешь так шуметь, не видать нам нынче добычи.

— Леший с тобой, — выругался Улен, по-настоящему разозлясь. — Когда же ты спишь, Колод? Или ты никогда не спишь?

Колод выкатил из землянки своё короткое, мощное туловище, встряхнулся, как мокрый пёс, опустился на брёвнышко.

— Или спать, или жить, Улен. Запомни это.

— Но когда-нибудь я застану тебя врасплох.

— Значит, я буду уже мёртв.

Улен улыбнулся учителю, чувствуя, как с души опадает хмарь. Рядом с Колодом ему было спокойно, как возле костра.

— Хочешь поесть? — спросил старик равнодушно.

— Нет.

— А вчера ты ел?

— Да, — соврал Улен.

— Тогда уходим.

— Я готов.

Улен на глазах учителя опоясался верёвкой, на которой болтался короткий тесак с деревянной ручкой и смертельным, железным жалом — его гордость, его сокровище. Перекинул на спину лук, подняв его с земли. Маленькая минутка торжества: Колод не заметил, что он пришёл оружный.

Старик присвистнул, и из туманного рассвета, как из бездны, возник пёс Анар. Странное это было существо, умное, грозное. Его мало кто видел среди бела дня, и люди сельбища грозились его убить, подозревая в нём злую, оборотную силу. Анар был чёрен, как ночь, с одним ярко-белым пятном на груди, молчалив и беспощаден. Кроме Колода никого не признавал, да и к тому редко приближался на расстояние вытянутой руки. К Улен