енивает на морфин. Сегодня Ракель Зильбер впервые не чувствует себя преступницей – ведь она, оказывается участвовала в миссии по-настоящему благородной… Но я вас перебил, доктор. Продолжайте, прошу вас.
– Я хочу сказать, что, поскольку покойный режиссер не пользовался морфином, ему приходилось справляться с болями без лекарств. И мне кажется, что своими эскападами он еще и старался заглушить физические страдания. При этом – вспомните, – госпожа Ландау сказала, что в последний месяц скандалы между ними стали много чаще. Причина та же.
– Браво, – серьезно заметил Холберг. – Очень точное наблюдение, доктор. Признаться, об этом я не подумал. Хотя и жил в предоставленном им помещении. Но он бывал там редко, и в эти редкие часы я уходил из гримерной, чтобы не мешать. Поэтому мне ни разу не довелось быть свидетелем его взрывов. Да, вероятно вы правы. И даже наверное правы.
Я снова вспомнил покойного режиссера, с его резкими колебаниями настроения, с дерзостью по отношению к окружающим. Вспомнил, как он выкрикивал первый монолог Шейлока в лицо полицейского, вспомнил…
– Постойте, – сказал я охрипшим от волнения голосом. – Вы спрашивали о странности в поведении. При нашей первой встрече у кухонного блока. Кажется, я кое-что вспомнил. Мне показалось, что в какой-то момент он кого-то увидел… Знаете, Холберг… Он повел себя так, как будто увидел кого-то, кого никак не ожидал увидеть.
– Увидел в очереди? – переспросил Холберг.
Я помотал головой.
– Нет, не в очереди. На противоположной стороне. Там как раз проходили новички. В тот день пришли сразу два транспорта – из Берген-Бельзена и из Марселя.
– То есть, он увидел кого-то в группе новичков?
– Нет, я не уверен, – я уже не был уверен даже в том, что все происходило именно так. – Возможно, кто-то просто стоял на противоположной стороне, когда проходили новенькие.
Уловив нотки сомнения в моем голосе, Холберг спросил:
– Но он действительно кого-то увидел? Или просто запнулся… закашлялся… задумался о чем-то? – он неопределенно повел рукой. – Знаете, как бывает иногда – неожиданная мысль приходит человеку в голову, он теряет нить разговора. Или же произошло то, о чем вы сами только что говорили – приступ сильной боли?
– Может и так… – во мне крепла уверенность, что все сказанное явилось плодом моей фантазии. – Может быть, вы правы. Но мне тогда показалось то, что показалось.
Мой друг на мгновение задумался. Махнул рукой.
– Хорошо, – сказал он. – Пока оставим это. Вы упоминали о его визите в медицинский блок. Вместе с женой. Накануне спектакля. Что-нибудь вам запомнилось в его поведении?
– Только то, что уже получило объяснение, – ответил я. – Его отношение к жене. Он оскорблял ее, требовал, чтобы мы запретили ей ходить на работу. Но едва г-жа Бротман сказала, что в этом случае его жене урежут паек, как он тут же остыл и вышел. А затем вернулся. Был очень любезен, вручил нам билеты на спектакль.
– И все?
– Все... – мне казалось, что я упустил важную деталь, нечто, маячившее на периферии сознания и никак не желавшее оформиться в четкий образ. – Нет, погодите… – я закрыл глаза. – Погодите… Что-то такое было в тот день еще. Я имею в виду, во время его визита в медицинский блок. Так…
Я вызвал в памяти коридор, в котором сидели несколько больных. И Макса Ландау, с виноватой улыбкой вручающего мне пригласительный билет. А затем…
– Да, – сказал я. – Кажется, я вспомнил. Он произнес странную фразу. Он спросил – кто эти люди… Там ожидали приема несколько новичков. И когда я сказал – из Франции, он засмеялся и спросил: «Да? Из Франции? А из России у вас, случайно, никого нет?» Примерно так. А потом снова засмеялся и сказал, что это шутка.
– Вот как… – протянул Холберг. – Снова новенькие. Что бы это могло значить, Вайсфельд? Я имею в виду его слова о России. Как вы думаете?
– Не знаю, – ответил я. – Может быть, он имел в виду широту охвата. От Франции до России. От Запада до Востока. Знаете, художественная натура.
Холберг промычал что-то невразумительное, судя по интонации, – выразил таким образом согласие с моим мнением. Его острый птичий профиль вырисовывался на фоне подсвеченного прожектором темно-багрового неба, словно вырезанный из картона и окрашенный черной краской персонаж индонезийского театра теней. Во время пребывания моего на Востоке мне пару раз довелось видеть представления такого театра. И я вспомнил еще, что характер перехода линии носа в линию лба на силуэте определял свойства персонажа для зрителей: если нос удлиненный, аристократичный и составляет с линий лба одну линию, – персонаж героический и, безусловно, положительный. Если же указанные линии соединяются под углом – персонаж отрицательный. Возможно даже демон.
Линия носа моего соседа действительно почти продолжала линию лба, и значит, в соответствии с эстетикой индонезийского театра, он мог быть только положительным героем, вышедшим на схватку с демонами.
В сердце каждого взрослого живет ребенок. И я не составляю в данном случае исключения, ибо меня успокоило это наблюдение. Настолько, что недавние подозрения стерлись из памяти, словно их и не было.
Я продолжал разглядывать Холберга. Он на миг поднял руку и протер глаза, напомнив давешнюю свою жалобу на периодическую боль и воспаление.
– Ваши глаза, – сказал я. – Они у вас действительно больны? Или вам нужен был повод задержаться в моем кабинете?
– Повод? – черный силуэт даже не дрогнул. – Вовсе нет. У меня действительно болят глаза. Последствия давней контузии, заработанной мною на Западном фронте в ноябре шестнадцатого года. На Сомме… – по интонации мне показалось, что он улыбнулся. – Кстати, вы знаете, Вайсфельд, что там же и тогда же был ранен фюрер? Наши роты соседствовали. Я был знаком с его командиром. Может быть, я ошибаюсь, но, по-моему, мы даже встречались сразу после войны на каком-то собрании бывших фронтовиков… Да, а моя болезнь усугубилась в последние годы. Бродяжничество не способствует здоровью, хотя некоторые романтически настроенные личности завидуют, например, цыганам.
– В наше время даже романтики вряд ли позавидуют цыганам, – заметил я. – Удел, уготованный им нацистами, ничем не отличается от еврейского.
– Да. Верно… Знаете, я ведь был арестован вместе с остатками одного цыганского табора. Я, видите ли, в своих странствиях добрался аж до Румынии. И какое-то время жил в Трансильвании. Вместе с теми самыми цыганами прятался в развалинах какого-то средневекового замка в Тимешоарах. Местные крестьяне говорили, что это замок Влада Цепеша – самого графа Дракулы, знаменитого вампира. Большую часть времени я скрывался в подземелье, выходил только в сумерках, а чаще – по ночам. Так что глаза мои привыкли к ночной тьме и отвыкли от дневного света. Впрочем, я и прежде не любил светлое время суток. После контузии мне долго пришлось носить дымчатые очки, которые меня изрядно раздражали. А снимать я их мог только в сумерках. Вот я и разлюбил день. Зато ночью я порою мог обходиться без освещения. Да и сейчас могу. Это весьма пригодилось в бытность мою полицейским…
– А что же Тимешоары? – напомнил я. – Что произошло с теми цыганами, которых арестовали вместе с вами?
– Их отправили в Берген-Бельзен, – ответил он. – А меня – сюда, в Брокенвальд. По причине… Впрочем, это уже другая история. Когда-нибудь я вам ее расскажу… Знаете, доктор, – он повернулся ко мне, я видел, как в красноватом зареве на мгновение странно блеснули его глаза, – никто из цыган, среди которых я тогда оказался, ни разу не спросил меня, кто я такой. И это, наверное, хорошо: ведь полицейский для них всегда враг, даже если судьба поставила их по одну сторону. Ко мне они относились с некоторым суеверием. Причиной которого, кстати, было мое умение видеть в темноте. Не удивлюсь, если они меня самого отождествили с легендарным хозяином замка… – он негромко рассмеялся. – Представляете – знаменитый вампир вместе с транспортом цыган оказывается в лагере Берген-Бельзен. И начинает действовать в соответствии со своими привычками. Как вы полагаете, останется ли он для нас воплощением зла, если его жертвами станут эсэсовцы?.. Все относительно, – пробормотал он, поднимаясь с ящика и укладываясь на свой матрас. – Все относительно. Спокойной ночи, Вайсфельд.
Глава 8
Утром Холберг, старательно проделав весь комплекс своих китайских упражнений и дыхательной гимнастики, вернулся на чердак. Я же отправился на работу, пребывая в некоторой растерянности. Мне никак не удавалось нащупать зацепку в деле об убийстве Макса Ландау, которая помогла бы вывести нас с моим другом на преступника. Столь соблазнительная, на первый взгляд, история с морфином разрешилась вполне: разговором Холберга с госпожой Зильбер в ней была поставлена точка. Никто из тех, кто соприкасался с убитым в последние дни, похоже, не имел отношения к его убийству. Я перебирал в уме все имена – начиная с председателя Юденрата Генриха Шефтеля и заканчивая моей помощницей Луизой Бротман.
Вчерашний разговор с Холбергом о странностях поведения режиссера придал моим мыслям новое направление. Я то и дело обращался к последним встречам с г-ном Ландау, пытаясь до мельчайших деталей вспомнить его слова и даже жесты. Вот мы стоим у ящиков на кухонном блоке… Вот он вбегает в кабинет с гневным выражением лица… Вот, уже с другим выражением, он в коридоре вручает мне пригласительный билет …
Долго предаваться размышлениям мне не удалось. Улицы гетто не очень приспособлены для отвлеченных мысленных упражнений – потому хотя бы, что всегда полны народу. Особенно в будние дни по утрам. Большинство моих сограждан торопливо шли в направлении кухонного блока, меньший поток двигался навстречу. Некоторые неподвижно сидели и стояли вдоль серых стен – то ли ожидая чего-то, то ли просто не имея сил для ходьбы. Все это напоминало хаотическое броуновское движение молекул и атомов. Причем, не только своей непрерывностью, но и кажущейся безрезультативностью: у стороннего наблюдателя должно было сложиться устойчивое впечатление о мнимости движения и об истинной неподвижности всех частиц-людей. Если прибавить к этому удивительную похожесть лиц – вне зависимости от пола и возраста –стертых, примерно, в равной степени, если прибавить общность их выражений и в равной степени сношенную, тусклую выцветшую одежду, сравнение с единообразными молекулами, беспорядочно снующими в разных направлениях и остающимися, по сути, в неподвижности, не казалось плодом чрезмерной фантазии.