– Вот и вы, доктор, – голос бывшего полицейского звучал утомленным. – Рад вашему приходу. Я и сам пришел не так давно. Что это? Горячая вода? Очень кстати.
Я поставил котелок на ящик, служивший нам столом, снял пальто и сел на топчан напротив Холберга. Пар от горячей воды поднимался вверх, к лампочке и медленно заворачивался белесыми спиралями, чуть смягчив и размыв черты лица моего соседа.
– Ну что – доктор Красовски не очень вас песочил? За опоздание? – спросил он. При этом уголки его бледных губ дрогнули, словно в мимолетной снисходительной улыбке.
Я молча пожал плечами, поставил рядом с чайником две кружки. Засыпал в них по две чайных ложки молочного порошка – он выглядел белой пылью. Осторожно залил кипятком.
– Берите, – я пододвинул ему кружку. – А на ночь выпьете аспирина.
– Что это? – спросил он, не двигаясь с места.
– Горячее молоко, – ответил я. – Подарок госпожи Бротман. Я сказал ей, что вы заболели.
– Очень щедро с ее стороны, – пробормотал Холберг. – И очень трогательно. Я был уверен, что не пользуюсь ее расположением… – он с некоторым усилием приподнялся в своем импровизированном кресле, взял кружку. Рука его заметно подрагивала, так что ему пришлось взять кружку обеими руками. – Молоко… Я давно забыл его вкус.
Он поднес кружку к губам, но вместо того, чтобы сделать глоток, втянул носом запах.
– Как странно… – прошептал Холберг. – Какой забытый запах… Спасибо, Вайсфельд, вы приготовили необыкновенный ужин. Волшебный. Мне нужно восстановить силы, доктор.
– Вы так плохо себя чувствуете? – я пристально посмотрел на него. Лицо Холберга чуть колебалось из-за поднимавшегося от чайника и кружек прозрачного пара. – Выпейте молока. А перед сном проглотите пару таблеток аспирина. До завтра все пройдет.
– Да, – сказал он. – До завтра все пройдет. Вы совершенно правы, доктор, – его интонация удивила меня. Казалось, в эту совершенно невинную фразу он вкладывал особый смысл, ускользавший от моего сознания.
Между тем Холберг пододвинулся ближе к столу и осторожно отпил немного молока. Зажмурившись, он смаковал вкус белой жидкости с таким видом, словно в кружке находился не разведенный водой суррогат, а по меньшей мере, старое вино. Эта театральность начала меня раздражать. Я сказал:
– Бросьте, Холберг, это всего лишь концентрат, сильно разбавленный кипятком. Нет в нем на самом деле ни вкуса, ни запаха настоящего молока. Одна иллюзия.
Он открыл глаза и удивленно взглянул на меня.
– Иллюзия? Вайсфельд, но ведь иллюзия – единственная ценность, которую стоит сохранять до конца жизни, – сказал он. – Иллюзия – часть игры. А игра – то, что давно уже заменило жизнь если не всему человечеству, то значительной части его представителей. Мне, например. И вам тоже… – Холберг поставил кружку на стол. – Да, иллюзия. Как странно, Вайсфельд... – он пристально посмотрел на меня. – Вы хорошо сказали насчет суррогата. Суррогата, создающего иллюзию подлинности. Знаете, а ведь именно это, если вдуматься, и стало причиной гибели Макса Ландау. Некто воспринял иллюзию как подлинность, реальность. И тот, кто стал угрозой этой иллюзии, тот из-за которого иллюзию могли отнять, был убит… – Холберг зябко потер руки, хотя в комнате было не так холодно. – Вот так, доктор. Относитесь к иллюзиям серьезно.
Сначала я воспринял слова моего друга как отвлеченные рассуждения. Только спустя несколько мгновений до меня дошел истинный смысл сказанного.
– Холберг, – пробормотал я, – Холберг, послушайте… Этого не может быть… Вы раскрыли эти убийства? Как… Как это возможно, господи… Весь день я думал лишь о том, что ваше расследование – бессмысленная игра, никому не нужная и безрезультатная…
Он молча пил молоко, вновь зажмурив глаза. При этих словах он отнял кружку от губ.
– Игра? – он пожал плечами. – Да, возможно. Игра в иллюзию и реальность, вернее, игра в соотношение одного и другого. Бессмысленна? Безрезультатная? Нет, доктор, игра не может быть такой, – бывший полицейский улыбнулся уголками губ. – Кстати, я должен поблагодарить вас и извиниться перед вами. Учащенный пульс – это фокус, которому можно научиться за несколько минут. Если вы, разумеется, знакомы с китайской дыхательной гимнастикой. Просто мне нужно было кое о чем вас спросить так, чтобы вы ничего не заподозрили. Я не хотел раскрывать свои догадки раньше времени... В то же время, Вайсфельд, если бы не вы, вряд ли мне удалось бы распутать это дело.
– Но которое из двух? – спросил я. Признание Холберга в симуляции болезни меня, как ни странно, не задело, хотя в какой-то момент я почувствовал себя уязвленным, но чувство это так же мгновенно прошло, как и появилось.
– Разумеется, убийство Макса Ландау, поскольку смерть несчастного рабби Аврум-Гирша – часть этого дела, – ответил Холберг. – Еще вчера вечером, после вашего рассказа о поведении Ландау накануне убийства, я подумал, что, может быть, причина преступления никак не связана ни с морфином, ни с театральной дерзостью, ни с известными всему Брокенвальду конфликтами между супругами Ландау. Разумеется, стопроцентной уверенности у меня не было, я не мог полностью отметать все эти версии. Ну, поскольку вы уже знаете мои возражения относительно участия немцев или виновности господина Шефтеля, я не буду повторять их снова. Скажу лишь, что почти с самого начала я чувствовал, что причины преступления лежат в чем-то совсем ином. Вы рассказали мне вчера о странном поведении режиссера накануне убийства. Во-первых, в день, когда прибыл транспорт из Марселя и Берген-Бельзена. Во-вторых – в самый день убийства, когда он пришел к вам в медицинский блок с женой. Так?
– Так, – ответил я. – Но о чем, по-вашему, говорит это странное поведение?
– А вот смотрите, Вайсфельд, – Холберг откинулся на широкий лист фанеры, игравший роль спинки «кресла». – Судя по-вашему рассказу, господина Ландау удивила встреча с кем-то, пока нам неизвестным. Вернее, две встречи – на улице и в коридоре медблока. Я чувствовал, что убийство, последовавшее вслед за этими встречами, каким-то образом с ними связано. А встречи эти, в свою очередь, связаны с какими-то событиями прошлого, верно? Ведь тот человек только появился в Брокенвальде и никаких контактов с режиссером в гетто не имел. Значит, речь может идти только о прошлом. И вот тут-то я обратил внимание… Впрочем, нет, – оборвал он сам себя. – Об этом чуть позже. Пока же следует сказать, что чувство – это одно, а понимание – совсем другое. К сожалению, понимание пришло лишь сегодня утром, после того, как мы узнали об убийстве раввина Шейнерзона. Что могло связывать этих двух людей? Продукты, которыми снабжал учеников рабби Аврум-Гирша покойный Ландау? Признаться, в какой-то момент мне вдруг пришла в голову мысль абсурдная: некий безумец настолько ненавидит несчастных детишек-сирот, что убивает сначала их кормильца, а затем – наставника и опекуна…
– Не так уж абсурдно это выглядит, – заметил я. – В наше время происходят вещи куда более абсурдные.
– Да-да, разумеется, – ответил Холберг, – но ненависть к детям наверняка выразилась бы и в случаях агрессии против них самих. А подобных случаев – я узнавал, представьте себе! – подобных случаев не было. Но что же, все-таки, связывало этих людей? Что сделало их жертвами одного и того же убийцы? То, что тут действовал один и тот же убийца, сомнений не было. Так что связывало? – он задумчиво взглянул на меня. – Помните, что рассказал нам рабби о том, как обнаружил тело режиссера? Ему тогда показалось, что в коридоре кто-то был. Прятался в нише. А теперь предположим, – он поставил чашку на ящик, служивший столиком, и зябко потер руки, – предположим, что там, в коридоре, действительно находился убийца, который видел, как раввин вошел в гримерную, и как он из гримерной выбежал. Что получается? Преступник должен был счесть раввина опасным свидетелем. Во-первых, рабби мог что-то заметить в гримерной – в конце концов, убийца располагал очень коротким промежутком времени, и гарантии того, что не осталось никаких следов, у него не было. Во-вторых, рабби мог заметить его в коридоре – и он действительно заметил. Правда, всего лишь мелькнувшую тень, но откуда убийца мог об этом знать? – Холберг сделал небольшую паузу. – Словом, убийца имел основания избавиться от нежелательного свидетеля. Вы согласны, Вайсфельд?
Рассуждения моего друга выглядели вполне убедительными, но я сразу же заметил в них один изъян, на который тут же указал.
– В таком случае, – заметил я, – он должен был действовать очень быстро. Но между двумя убийствами прошло трое суток!
– А-а, вы тоже это заметили! – воскликнул Холберг. – Совершенно верно. И это ожидание говорит о том, что преступник не был уверен в том, что существование раввина ему угрожает. Должно было произойти что-то еще, что укрепило его подозрения, сделало их для него непреложной истиной. Спустя два дня после убийства Макса Ландау произошло нечто, окончательно убедившего преступника в том, что рабби Аврум-Гирш владеет опасной для него информацией. Что же произошло?
– Теряюсь в догадках, – пробормотал я. Холберг укоризненно посмотрел на меня и покачал головой.
– Вайсфельд, друг мой, ведь именно вы подсказали мне сегодня, что же произошло, – вкрадчиво сказал он. – Вспомните наш разговор после похорон. Вы сказали: «Смерть пришла оттуда, из прошлой жизни. Все дело в прошлом. В греховном прошлом. Именно там причина смерти господина Ландау», – он сделал паузу, потом медленно повторил: – Все – дело – в прошлом. Помните, Вайсфельд? Так вы сказали сегодня утром. Это были слова раввина Шейнерзона. Но что они должны были означать? А, Вайсфельд? – Холберг прищурился. – Что эти слова означают?
– Я уже объяснял. Переселение душ, – ответил я. – Излюбленная тема рабби Шейнерзона. Он полагал, что наше пребывание здесь связано с тем, что у каждого из нас в прошлой жизни имелись деяния, подлежащие исправлению… – я немного напряг память. – Это так и называется «тиккун» – исправление.
– Вовсе нет, – возразил Холберг. – То есть, с вашей точки зрения, с точки зрения человека, ранее неоднократно обсуждавшего эту тему с покойным, речь шла о реинкарнации. Но если предположить, что слова раввина слышит кто-то другой, незнакомый… О чем говорил раввин с точки зрения этого, незнакомого? Подумайте, доктор. Неужели же непонятно? Впрочем, что я говорю – я ведь и сам не обратил на эти слова внимания, пока вы не напомнили их. Повторяю еще раз. Раввин сказал: «Все дело в прошлом. В греховном прошлом. Именно там причина смерти господина Ландау!»