Арнольд выписывал ему отпускное свидетельство и уже собирался отдать документы секретарю, как вдруг что-то в поведении Кизилова его насторожило. Какая-то ненормальная суетливость. Понятно, выходил на свободу на год раньше: тут и радуешься, видимо, и не веришь, и боишься: а вдруг передумают?
Но суетливость Комода была смешана со страхом, хотя, на первый взгляд, бояться ему было совершенно нечего.
Словом, интуиция Аренского издала сигнал тревоги. Аполлон учил, что в таких случаях внутреннему голосу лучше довериться.
— Посиди-ка, подожди, у меня бланки кончились, — сказал он Комоду, а выйдя, приказал охраннику. — Одна нога здесь, другая — там, вызови сюда товарища капитана. Скажи, срочно. Понял?
Аполлон явился тотчас. Арнольд никогда прежде за ним не посылал, значит, случилось нечто из ряда вон выходящее.
— Побег? — спросил он, взбегая по ступенькам.
— Наверное, ты будешь смеяться. Дурное предчувствие.
— Не буду. Ты знаешь, я верю в предчувствия. Мы с тобой волки и должны доверять своему нюху.
— Ты знаешь, сегодня мы отпускаем Кизилова.
— Знаю. Комода.
— Так вот, очень уж он волнуется. Напряжен, как взведенный курок. Может, его вши заели, а я тревогу поднимаю?
— Напомни, кто давал представление на его досрочное освобождение?
— Приходько.
Этот майор был начальником административной части, и оба офицера знали, что втайне он ненавидит их обоих, но особенно Аполлона, а так как ссориться с ИСЧ в открытую он побоится, то будет ждать подходящего случая. И какой у него может быть подходящий случай? Само собой, все тот же донос, но отправленный не обычной почтой, а переданный, так сказать, из рук в руки.
Правда, в его ходатайстве за Комода никто ничего особенного не видел. Три месяца назад тот помог Приходько, когда он потерял ключи от сейфа. Кизилов очень аккуратно открыл шкаф и достал документ, который майору срочно потребовался.
— Понятное дело, прошмонали его больше для очистки совести — что можно тащить на волю из лагеря? И где, ты думаешь, он повезет маляву, или что там ему вручили?
— В шапке, — высказал предположение Арнольд. — Уж больно бережно он её на коленях держал.
Глава восьмая
Наташа шла с Катей по улице, и обе все говорили, крутили так и эдак им обеим трудно было забыть несчастное заплаканное лицо Тани Поплавской. Больше всего их угнетало чувство собственной беспомощности. И не верилось самим себе: неужели Поплавским ничем нельзя помочь?
— Ната, почему, ты думаешь, Ян своих женщин отправил, а сам в Москве остался? Чувствует себя виноватым или органов не боится?
— Думаю, Катюша, и в этом весь парадокс, что он не одинок в своих попытках переломить ситуацию. Наверное, вы с ним в этом похожи. Он не только не считает себя виноватым, но и надеется, что с ним разберутся и выпустят его на свободу.
— А жену с дочерью он из Москвы все же отправил.
— Потому что в отношении своих близких он руководствовался интуицией им здесь оставаться опасно, их жизнями он рисковать не мог, а в отношении себя — логикой. Мол, в народном государстве такого просто не должно быть!
— Странное у меня сейчас настроение, — задумчиво сказала Катерина. — В первый момент после рассказа той женщины, помнишь, о лагере, Горьком, расстрелянном мальчике, я испытала шок. Мне хотелось умереть. Потом появилась жажда деятельности: надо что-то предпринять, так жить нельзя. Теперь пошла как бы третья волна: может, все обойдется? Это просто паника. А что если в лагеря отправляют настоящих врагов народа? Все-таки продолжается незримая гражданская война, классовая борьба…
— Кажется, мы с тобой поменялись ролями. Теперь мне хочется ставить твои слова под сомнение. Ты считаешь, что рабочие сражаются с крестьянами? Раз уж буржуев мы извели под корень. Кстати, насчет войны. Ты помнишь из истории войну 1812 года? Разве были тогда изменники или всякие там шпионы?
— Может, и были, а историки не стали об этом упоминать?
— Все равно, если они были, как теперь, в большом количестве, думаю, уж какой-нибудь писатель наверняка оговорился бы. А ведь народ тогда при крепостном праве жил. Кого они защищали, своих крепостников?
— Родину они защищали!
— Правильно. Это-то и странно. Мы строим новое общество, а врагов все больше становится. Либо мы строим не то, что декларируем, либо наши методы строительства, мягко говоря, ошибочные.
— Мы ломаем голову над тем, в чем должны разбираться политики или экономисты, а как обычные граждане надеемся, что справедливость в конце концов восторжествует.
— Наверное, я — не обычный гражданин, — грустно сказала Наташа, потому что мне кажется, справедливость в нашей стране никогда не восторжествует. Я жду справедливости уже пятнадцать лет, но все больше убеждаюсь, что общество светлого будущего нельзя строить на крови, и если, например, щенка с рождения кормить сырым мясом, вряд ли он потом, когда подрастет, станет есть фрукты и овощи. Неужели для того чтобы наши дети были счастливы, нужно было убивать царя и всю его семью? Или тысячами расстреливать белых офицеров, которые любили свою родину ничуть не меньше, чем когда-то крепостные крестьяне…
— Знаешь, о чем я подумала, — сказала Катерина. — Только ты не обижайся… Если человек, который управляет страной, хочет немедленных результатов, он так и должен поступать: убирать инакомыслящих. Отправлять их за границу или сразу на тот свет. Ведь они задают вопросы, анализируют обстановку, не верят на слово… Они просто мешают осуществлять то, что задумано вождем! Зато те, что останутся, убоятся оказывать сопротивление, не станут размышлять, что да как, а будут идти туда и делать то, что им приказывают.
Подруги остановились на перекрестке. Катерине до дома оставался один квартал, Наташе — пять.
— Давай я тебя провожу, — предложила Катя, — хотя бы до условной середины.
— Катерина Остаповна, вы вообще должны сейчас лежать в постели, а не по улицам расхаживать. Вот пожалуюсь я в НКВД, что своим преступным пренебрежением к себе вы способствуете подрыву здоровья нации… Как ты себя чувствуешь?
— Начала за здравие, кончила за упокой. Нашла над чем смеяться! Вот потому у вас, аристократов, власть и отобрали, что вы относились к жизни чересчур легкомысленно… Ладно, не буду тебя пинать… Я пока умирать не собираюсь, хотя и чувствую небольшую слабость…
— А чтобы она не превратилась в большую, немедленно в постель! И позвони мне, если что не так. Как ты помнишь, я все-таки кое-что умею…
Наташа глянула на часы: девятый час вечера. Аврора сегодня в ночную смену, а Ольга дома одна. Небось, не знает, что и думать.
"А скорее всего, — ехидно заметил внутренний голос, — она ничего такого и не думает. Девочка привыкла оставаться одна".
Так в задумчивости Наташа и дошла до дома, в котором жила. Ей оставалось пересечь лишь маленький дворик, когда из-за дерева к ней шагнул какой-то мужчина. Наташа панически испугалась. Она не смогла издать ни звука, а так и застыла соляным столбом, пока не услышала:
— Наташа! Наталья Сергеевна, я вас напугал? Ради бога, простите!
— До смерти! — наконец вымолвила она. — Борис Викторович, надо же предупреждать.
— Каким образом? — рассмеялся Борис. — Приколоть к лацкану колокольчик, как делали в старину прокаженные, и звенеть на каждом шагу, мол, берегитесь, я иду… Я забыл сказать, добрый вечер!
— Здравствуйте, Боря. Что-то случилось?
— Случилось. Мне так захотелось вас увидеть, что я весь день думал только об этом, не мог сосредоточиться на работе. Нарком сделал мне замечание… Кстати, я уже ходил к вашей квартире, звонил в дверь…
Наташа нахмурилась.
— О, нет, богиня, только не это. Только не громы-молнии в недостойного раба. Перед тем я ждал вас у дома полтора часа. Чего я не передумал за это время! Представлял себе, как вы лежите больная и некому даже подать вам стакан воды…
— Но у меня есть дочь!
— А дочь вы отправили к друзьям, потому что у вас корь. Ну, чтобы не заразить девочку.
— Фантазер! Почему именно корь? Корью я переболела ещё в детстве.
— Тогда инфлюэнца.
— Вы упорно стараетесь заразить меня какой-нибудь гадостью.
— Но не смертельной, нет, а такой, чтобы вас хоть чуточку ослабить, сделать беспомощнее, мягче, чтобы не видеть в ваших глазах этот паковый лед…
— Какой-какой лед?
— Такой многолетний морской лед, не меньше трех метров толщины.
— М-да, и дверь вам открыла Оля?
— Судя по вашим фамильным зеленым глазам, она. Кстати, не спросила, кто там. Я не ябедничаю, а призываю к осторожности… Может, погуляем немножко?
— Если честно, Боря, я голодна, как крокодил! Мы были с подругой на вокзале, провожали в деревню семью моего дальнего родственника…
— В деревню? На отдых или на жительство?
— Скорее всего, на жительство.
— Странно. На моем слуху это первый случай, когда едут в деревню. В последнее время люди, в основном, бегут из деревни в город. Тут не так голодно. И не так безнадежно.
— Вы меня пугаете. Впрочем, теперь поздно даже пугаться, сделанного не воротишь. Да у них, кажется, и не было другого выхода.
— Понятно. Хотя, если честно, ничего не понятно… Но, может, потом прояснится. Тогда приглашаю вас в ресторан. Я и сам не прочь поужинать.
Некоторое время Наташа колебалась: видит человека второй раз в жизни, не знает, чего от него ожидать, каков он, а внутренний голос вдруг заговорил как бы сам по себе: "Не знаешь, так прощупай его, загляни в мысли…"
В мысли заглядывать отчего-то было стыдно. Как подглядывать в замочную скважину. Она и так чувствовала: от всего существа Бориса шел, как сказали бы физики, положительный заряд. Наверное, это чувствуют все, кто с ним общается, и без чтения мыслей. Он явно не был злым, жестоким или чрезмерно болтливым, и, кажется, Наташа действительно ему нравилась. А вслух она сказала:
— Знаете что, Боря, давайте вместе поужинаем, но у меня дома. Для ресторана я не одета, а сегодняшний день выдался таким суматошным и неприятным, что не хотелось бы видеть никого из посторонних мне людей.