Игрушечное изящество этого города могло бы вызвать умиление, но стоило взглянуть на его обитателей — тех, что брели куда-то по своим делам, стайками беседовали на тротуарах, сидели за уличными столиками кофеен, расступались на проезжей части перед нашим медленно катящимся джипом, — стоило только взглянуть на них, и в груди растекался жутковатый холодок. Одни старческие лица, темные и морщинистые, как печеные картофелины. Потухшие глаза. Гигантское скопление стариков, казавшихся мертвыми при жизни, может быть, оттого, что НИ ОДИН ИЗ НИХ НИКОГДА НЕ ИМЕЛ ДЕТЕЙ.
Я пытался представить себе этих несчастных такими, какими они были полвека назад — молодыми, полными сил. Многие из них становились тогда яростными воинами за веру. Их воодушевляла священная ненависть к иноверцам, погрязшим в неправедных богатствах и разврате, ничтожно малочисленным, трусливым, обреченным. Они верили, что в награду за свои подвиги попадут в рай. И вот теперь, одряхлевшие, с остывшей кровью, больные, они действительно доживали в раю. Но он был устроен для них милостью победивших врагов.
Игривое настроение у меня улетучилось. Мне больше не хотелось флиртовать с Фридди. Она тоже притихла за рулем. И вдруг сказала со странной распевностью:
— Были целые народы, которые вели непотребную жизнь. И посмотри, где они теперь? Господь истребил их.
— Что это? — не понял я.
— Коран, — ответила она.
Среди стариков кое-где были заметны старухи, одни с открытыми лицами, другие — в темных накидках. На наш джип словно никто не обращал внимания. Даже те, кто освобождал нам дорогу, отходили в сторону с отсутствующим видом. Но иногда мне казалось, что сквозь непробиваемое стекло я встречаю и живые взгляды, в которых горит откровенная ненависть.
А ведь большинство этих стариков и старух в той, прошлой, жизни не были ни моджахедами, ни террористами. Они просто родились и выросли в многодетных семьях, естественных для их народов. Они просто жили по обычаям своих предков и в свою очередь собирались родить много детей. Ничего не понимавшие и кроме этого ни в чем не повинные, поняли они хоть теперь то, что произошло?
Фридди искоса наблюдала за мной.
— Жалеете их? — спросила она. — А как вы думаете: если бы не мы, а они победили, они бы нас жалели? Вот именно. А мы все мучаемся комплексом вины, все возимся с этими стариками. В лагерных больницах обхаживают даже тех, кто в полном маразме. Суетятся вокруг до последнего вздоха. Кстати, самые сердобольные — ваши русские врачи.
— С теми, кто еще не попал в больницу, тоже возитесь? — спросил я, глядя на уличную толпу.
— Как с маленькими деточками, — ответила Фридди. — Бежим со всех ног выполнять любой каприз. Тем, кто хочет торговать, устраиваем лавки и кофейни, завозим товары. Ввели специальные деньги для обращения в лагерях. Тем, кто хочет заниматься ремеслом, оборудуем мастерские. Кто хочет работать на полях — пожалуйста. Кто хочет любить…
— Что-о?! — изумился я.
Фридди рассмеялась:
— Да у них любовь — самое главное развлечение, мы их кормим слишком хорошо. Их вера очень строго регламентирует отношения между полами, но здесь, в лагере, все запреты, конечно, ослабли. И уж какие среди этого старья кипят страсти — можно лопнуть со смеху! Тут и счастье, и отчаянье, и ревность, и измены. А последняя их мода — самоубийства вдвоем.
— Вдвоем? — переспросил я. И вдруг мне вспомнилось нечто странное, непонятное, услышанное мною сегодня.
— Ну да! — ответила Фридди. — Они же не могут без мистики, вот у них и родилось очередное поверье: мол, если старик со старухой, которые здесь полюбили друг друга, вместе удавятся, то вместе и попадут в рай. Посмотрели бы вы, как эстетично выглядит такая счастливая парочка в петлях.
— Не надо, Фридди! — взмолился я.
Она возмущенно колыхнула бюстом:
— А что? Они же вешаются. Или платят кому-то из своих, по-здоровее, чтобы тот их прикончил. Еще один местный бизнес. И это после всего, что мы для них делаем. Неблагодарные твари! Нечего было собирать их в лагеря, надо было оставить доживать там, где они и жили. Пусть бы дохли с голоду!
— Фридди, — упрекнул я, — вы все-таки специалист по их культуре. Неужели вам их не жалко? Неужели нет среди них ни одного, кто был бы вам симпатичен?
— Здесь рядом, в пятнадцатом квартале, — сказала она, — живет их поэт, очень талантливый, может быть, великий. Во всяком случае, последний. Али Мансур. Он хороший и забавный, приглашает меня в гости. В своей диссертации я использую много его текстов.
— Как красиво звучит — Али Мансур.
— Это псевдоним, поэты любят звучность. Его настоящее имя — Ибрахим, вполне обыкновенное.
— А о чем он пишет?
— Ну, о чем он может писать. Об одиночестве человека, о тщетности желаний, о смерти. Это же восточный поэт, и он не имеет права на генную медицину. — Фридди отпустила руль и потянулась, разминая свое большое засидевшееся тело. — Беннет освободил вас до трех, сейчас половина первого. Хотите, заедем ко мне? — Ее губы раздвинулись в улыбке, открывая белизну крупных, как клавиши, зубов.
— Фридди, — попросил я, — давайте лучше заедем к вашему Али Мансуру. Если, конечно, он не будет против.
Недовольная гримаса была мне ответом.
— Ну, пожалуйста, Фридди! Я никогда не видел живого поэта! Мы к нему заедем совсем ненадолго, а потом — сразу к вам.
Она пожала плечами, отвернулась от меня и немного прибавила скорость.
Али Мансур встретил нас приветливо и просто, без всяких восточных церемоний. Вообще, на первый взгляд, ничего специфически восточного не было ни в его облике (европейского вида седенький старичок в спортивном костюме), ни в обстановке квартиры. Я с любопытством разглядывал жилище поэта: сплошные застекленные полки с книгами, старыми, бумажными, на арабском и английском. На столе — такой же древний, как эти книги, компьютер.
Фридди явно не сомневалась, что одинокий старик будет рад посещению. Впрочем, она сразу дала понять, что мы спешим и заехали сюда только по моему капризу:
— Познакомьтесь, Али, это наш гость из России, которому захотелось посмотреть на вас.
Старичок поклонился, улыбаясь, но я заметил, как одновременно он скользнул взглядом по моей форме, погонам, тяжелой кобуре, и мне почудилось, что при слове «гость» в его светло-карих глазах сверкнули искры насмешки. Так в зоопарке наделенный разумом лев мог бы взглянуть сквозь прутья своей клетки на очередного любопытствующего посетителя.
— Я читал о России и смотрел русские фильмы, — сказал старичок. — Меня всегда интересовали морозы, снега. Я хотел побывать зимой в какой-нибудь северной стране — России или Швеции. Но запрещают врачи. В прошлом году они сделали мне шунтирование сердца, а гарантий, к сожалению, не дают.
— Побывать в России? — удивился я. — Вы хотите сказать, что вам разрешается покидать лагерь?
— Конечно! — ответила за него Фридди. — Только с сопровождающим. А почему бы и нет? Такому подопечному, как Али, администрация всегда пойдет навстречу.
— Но это значит, — все недоумевал я, — что можно и остальным?
— Остальные не хотят! — отрезала Фридди.
Старичок улыбался.
— Могу я почитать какие-нибудь ваши стихи? — спросил я.
Он вновь поклонился с самым доброжелательным видом, но мне опять почудились сверкнувшие в его глазах презрительные искры.
— Старые стихи, — сказал он, — это выросшие дети, у них своя жизнь. Вас, надеюсь, не шокирует такое сравнение в устах человека, которому не дали иметь настоящих детей? Как мать живет заботами о новорожденном, поэт всегда живет мыслями о новых стихах. Они у меня еще в рукописи. Если угодно, я прочитаю сам. А вы помогите мне, Фридди, я не доверяю машинному переводу.
Он открыл папку, выбрал листок, просмотрел написанное. И вдруг отложил листок, закинул голову и начал громко читать по памяти. У него оказался совсем иной голос — резкий, звенящий, гортанный. Фридди, с любопытством вслушиваясь, забормотала перевод:
Когда всемогущая сила,
Которую иные называют Природой,
А иные — Богом,
Создала Человека для того,
Чтобы он Ее познавал,
Она зажгла в нем вместе с разумом
Неутолимое стремление
К первенству над собратьями.
То был необходимый, но коварный дар!
Именно этот огонь,
Сжигающий души человеческих существ,
Огонь вековечной борьбы
Народа против народа,
Обычая против обычая
И каждого человека против всех остальных, —
Этот огонь
Дает энергию для познания и развития,
И в то же время
Своим непреодолимым жаром
Сам ставит им гибельный предел.
И победителям в минувшей войне,
Победителям, уничтожившим мой несчастный народ
За его детскую гордыню,
За то, что он хотел первенствовать,
Пренебрегая мудростью,
Уповая на слепую веру и свое множество, —
Этим победителям
Суждено недолго
Тешить гордыню собственную.
Всемогущая сила,
Которую одни называют Природой,
А другие — Богом,
Велит Человеку познавать себя,
Но никогда не допустит,
Чтобы существа человеческие,
Возвышаясь в познании, обрели власть над Нею.
И то же самое пламя,
В котором победители
Сожгли мой народ,
Пламя междоусобной борьбы,
Притихшее на время в душе каждого из них,
Разгорится вновь,
И разрушит их недолгое единство,
И поглотит их самих.
А на опустевшей Земле
Всемогущая сила,
Которую иные называют Природой,
Иные — Богом,
Из нашего общего пепла
Создаст нового Человека
Для того, чтобы он Ее познавал…
Старик остановился, тяжело и прерывисто задышал. Несмотря на прохладу в комнате, лицо его покрылось каплями пота. Он сел. Морщась и виновато улыбаясь, достал лекарство и бросил таблетку в рот.
Когда мы с Фридди вышли из его дома и сели в джип, она сказала:
— Старичок сходит с ума. Этот последний опус я, конечно, не стану включать в свою диссертацию.