Последняя богиня. Цвет цивилизации — страница 17 из 44

Г-н де Фьерс, прислушиваясь к тому, как размягчается его окаменелое сердце, молчит. Коляска минует старинную цитадель, улицы предместья и переезжает через арройо по мосту Зоологического сада. Мост безлюден. И безлюдны посыпанные красным песком аллеи, спящие между изгородями из бамбуков и магнолий. Сайгон фланирует и кокетничает на Inspection. В Зоологическом саду — перед закатом солнца — не бывает гуляющих.

М-llе Сильва спрашивает:

— Вы знаете, Тюдюк, разумеется?

— Тюдюк? — Фьерс выходит из своего сладкого забытья, чтоб ответить:

— Тюдюк? Нет…

М-llе Сильва восклицает с негодованием:

— Вы не знаете Тюдюк? Но, Бога ради, что же вы делаете вот уже две недели, как «Баярд» в Сайгоне?

Нелегко было бы сказать ей, что он делает!

— Ничего хорошего. Я выхожу очень поздно. Кучер везет меня, куда ему вздумается, почти всегда на Inspection…

— Inspection несносна, — объявляет m-lle Сильва решительный приговор: — Слишком много экипажей, туалетов и шикарных людей на этой глупой прямой аллее, по которой даже нельзя ехать быстро. Вы увидите, дорога в Тюдюк в тысячу раз красивее…

Фьерс согласен с этим заранее. За мостом начинается дорога в Тюдюк: обыкновенная дорога, извивающаяся между рисовыми полями и густыми рощами магнолий. Но рисовые поля зеленее ирландских лугов, и магнолии дышат чудесным опьяняющим ароматом.

— Нигде в мире, — говорит Фьерс, — нет таких благоуханных дорог. Сайгон — это курильница.

— Нигде в мире? — спрашивает m-lle Селизетта. — В самом деле, ведь вы знаете все страны! Расскажите нам о ваших путешествиях…

Фьерс послушно начинает рассказывать. Он много странствовал по свету. Он умеет оценить проницательным взглядом людей и пейзажи и выбирать между сотней деталей наиболее интересные и характерные.

Он описывает Японию, откуда он прибыл. Он говорит о домах из белого дерева, которые всегда кажутся новыми, и о высоких деревьях, которые облекают их таинственным плащом зелени. Он говорит о мостах в виде арки над высохшими потоками и о деревенских харчевнях, где путешественник всегда найдет чашку очень горячего чая, нежное пирожное casfera и гостеприимную улыбку служанки, ступающей мелкими шажками. Он набрасывает картину островерхой Фузи-Сан, и процессии пилигримов — желтых, голубых, розовых, которые оживляют ее снежные вершины. И он забывает упомянуть о «иошивара» за бамбуковыми решетками, и о мусмэ, целомудренно-порочных и обо всем skebe[7] в японской жизни, забывает легко: m-lle Сильва распространяет вокруг себя атмосферу чистоты.

Коляска проезжает ручеек по мосту из розового кирпича.

— Японские мосты такие же, как этот? — спрашивает Селизетта.

— Нет, большая разница, хотя я не смогу объяснить, в чем именно. Но только, взглянув на этот ручей и на этот мостик, я сразу скажу, что я — в Кохинхине и нигде больше. Для глаза, который умеет видеть, на свете нет двух одинаковых стран.

— Как это интересно, — вздыхает молодая девушка. — Знать столько вещей и сохранить их все, точно сфотографированными в своей памяти. Ваша голова должна быть похожа на альбом!

— Интересно и вместе с тем грустно также, — замечает m-me Сильва своим успокаивающим голосом. — Моряки, вечные изгнанники из всех стран, которые они любят, должны испытывать горечь разлуки в каждом из своих путешествий.

Торраль на прошлой неделе посмеялся над меланхолией Фьерса. Фьерс вспомнил это, и его симпатии к m-me Сильва почувствовались еще сильнее.

— Столько разлук не могут причинять боли. Мы сохраняем прочное и приятное воспоминание о покинутых странах, но мы редко жалеем о них, потому что новые страны стоят их, и один клин, таким образом, выбивает другой. Как вы хотите, чтобы в этом лесу цветущих магнолий я мог сожалеть о чем-нибудь другом?

M-lle Селизетта качает своей белокурой головкой.

— А завтра в другом лесу вы позабудете этот. Непостоянство!

— Согласен. Но если б я был постоянным, я себя чувствовал бы несчастным.

Он увлекся до того, что начинает мечтать вслух в первый раз в жизни.

— Можно быть непостоянным, не будучи неверным. Я с благодарностью вспоминаю светлые часы моего прошлого. Но эти часы умерли, почему же мысль о них должна отравлять мне настоящее? Когда я переворачиваю страницу моей жизни, я начинаю читать следующую новыми глазами. Это легко, потому что страницы не похожи одна на другую. В Сайгоне я не тот японский Фьерс, которым был два месяца назад. И Фьерс-японец не похож на прошлогоднего, Фьерса-парижанина, ни на Фьерса-турка, существовавшего еще раньше.

М-llе Сильва смеется, ее любопытство возбуждено.

— Расскажите нам об этих Фьерсах, которых уже нет более.

— Это были мои близкие друзья, я очень любил их, и мне порой кажется, что они живут еще и посейчас в тех странах, где я с ними встречался. Фьерс-таитянин, например: это был созерцатель, который не признавал ничего, кроме деревьев, лугов и ручьев. Он проводил целые дни в деревне, одетый в «парао» из синего полотна, в широкой соломенной шляпе и, разумеется, босой. Он нанимал в этой деревне, которую пышно величал «столицей», маленькую хижину в саду из кокосовых пальм. И когда раз в месяц к нему приходили письма и газеты, испещренные французскими марками и штемпелями, он не вскрывал писем, а газетами растапливал очаг в своей хижине.

— А Фьерс-турок?

— Это был благочестивый и верующий мусульманин, который не пропускал ни одной недели, не помолясь Аллаху в какой-нибудь из самых старых мечетей Стамбула. После этого он садился на террасе османлийского кафе, и сосредоточенно взирал на Босфор. И каждую пятницу — праздничный день — посвящал четыре часа размышлению на уединенном кладбище в Скутари.

— Был также Фьерс-китаец?

— Разумеется: этот проводил все свое время в том, что размышлял с гордостью о величии своей расы, самой древней в мире, и о своей мудрой иронической философии. Это был несносный человек, он не беспокоился ни о чем, кроме рисовой бумаги и кисточек для чернил, и презирал все на свете.

М-llе Сильва делается задумчивой.

— Столько разных умов попеременно — под одним лбом! Я боюсь подумать, что завтра вы переменитесь еще раз, и если я вас встречу в Париже или Японии, нам придется начинать наше знакомство сначала.

— Быть может. Моя память похожа на пластинку аппарата: солнечный луч — и отпечатавшееся на ней изображение исчезает. Но достаточно фиксажа, чтобы сделать отпечаток неизменным.

— А этот фиксаж?

— Я еще не нашел его.

Продолжительное молчание. Дорога пролегает арековым лесом. Нет больше ни магнолий, ни рисовых полей, ни красного песка, вызолоченного солнцем. Одни только арековые пальмы с прямыми и тонкими стволами тесно переплетают свои листья, развертывающиеся на высоте пятидесяти футов от земли: сумрачный свод храма, который поддерживают бесчисленные ионические колонны. Земля под деревьями темна, и лишь местами поблескивают лужи. Весь лес молчит.

М-llе Сильва, сложив на коленях руки, жадно смотрит. Фьерс любуется сосредоточенным взором зелено-голубых глаз. Его поражает, что молодая девушка может чувствовать красоту леса без цветов, без птиц и без солнца.

— Сударь, — произносит слепая, — мне думается, что сейчас вы не все нам сказали. Я хорошо понимаю, что в каждой новой стране вы открываете в себе как бы новую душу. Но мне кажется, что всюду вы должны все-таки вспоминать ваш домашний очаг, вашу семью. И это постоянное воспоминание связывает воедино всех разнообразных людей, которыми, по вашим словам, вы бываете попеременно.

— У меня нет ни семьи, ни домашнего очага, — говорит Фьерс.

— Никого?

— Никого.

— В вашем возрасте это очень грустно.

Фьерс размышляет. Домашний очаг — тюрьма, которая усложняется вдобавок цепями: родители, друзья, — все то, что никогда его не прельщало. Семья? Муж, жена, еще кто-нибудь третий, — маленькие обезьянки, которые визжат и пачкают — немного рабства, немного смешного, немного подлого: восхитительная смесь! Фьерс готов рассмеяться. Но вот перед его глазами семья, которая изумляет его и смущает: эта мать, улыбающаяся и нежная, эта прелестная чистая девушка… И очень искренно он говорит в ответ:

— Да, грустно… порой, иногда мне, страннику, случается встретить на остановке в пути уютный и теплый домашний очаг и увидеть в случайно открытую дверь довольных мужей, любящих жен, милых детей. Сегодня вечером мой корабль казался мне скучным, мое одиночество тяготило меня и, против своей воли, я желал зла всем тем, кто счастлив. Человек — гадкое завистливое животное, который покупает свое счастье несчастьем других, и наоборот…

Это очень старая ложь — романтическая легенда о моряке-скитальце, изгнаннике земли, терзающемся смертельной тоскою по домашнему очагу, но ложь, которой можно без конца обманывать женщин: все они под различной окраской, которую им дают их воспитание, их моды и их позировка, сохраняют одну и ту же сентиментальную доверчивость. Г-н де Фьерс сирота, у г-на де Фьерса нет дома, можно сказать, нет родины. И две женщины, исполненные симпатии, которые его слушают, деликатно стараются смягчить это горькое одиночество.

— Сударь, — говорит m-me Сильва, — я боюсь, что после всех ваших странствий, вы еще не нашли того, что единственно делает жизнь утешительной, — домашнего очага. Если вы хотите, милости просим к нашему. Вы — почти сын моего старого друга д'Орвилье, самого дорогого друга моего мужа. Мой дом для вас открыт.

Она протягивает свою старую руку, оставшуюся нежной и белой, и Фьерс запечатлевает на ней поцелуй. М-llе Селизетта торжествующе резюмирует:

— Значит, мы вас завербовали! У нас очень маленькое общество, но зато самое дружное. У нас не флиртуют, не позируют и не сплетничают — три исключения из общего правила в Сайгоне. У нас играют в теннис — настоящий серьезный теннис, читают, болтают, устраивают длинные прогулки — и запирают двери перед носом неприятных людей. Очень, очень маленькое общество: губернатор, семья Абель, m-me Мале…