Бродского, но что вот так запросто ставит нас, себя и меня, на одну доску: я все-таки о голых комсомолках в бане не писал, я числил себя по разряду наследников хоть Бунина, хоть Газданова да хоть бы и самого Набокова, но в рядах разгребателей авгиевых конюшен – социальных или эстетических – отродясь не состоял. Это откровенное предложение корпоративной солидарности я счел тогда лишним проявлением его дурного вкуса: как будто зоной пахнуло, так, наверное, в лагерях сбивались в кучки по принципу членства в творческих союзах… Кроме того, я испытывал к Газете известный пиетет, и меня резанула его небрежность: лавочка. И я лишь кивнул ему тогда, пробормотал что-то условно вежливое и уткнулся опять в свой монитор. Глупый снобизм, мне бы расслышать в последней его фразе своего рода предостережение. Не мог же я подозревать, что вскоре мне пригодится его солидарность. Очень пригодится.
Газета была, конечно, не государственной, но входила в издательский холдинг, принадлежавший то ли одному Банку, то ли нескольким, впрочем, это было тайной за семью печатями, и никто, кроме хозяев, не знал, откуда и куда льются газетные денежки.
Холдинг был организован строго иерархически, как рыцарский орден.
Где-то в поднебесье, на пятом этаже здания, перестроенного некогда из советского типового НИИ, парили создатели и хозяева холдинга, поговаривали в Москве – долларовые миллиардеры, но это, думается, некоторая гипербола; так, в деревне, где я купил некогда дом на гонорар от одного-единственного очерка, одна бабка говорила о соседке: она миллионерша, у нее пять тысяч на книжке… Туда, за облака, простых смертных не пускали, так что за годы, проведенные в Газете, на пятом этаже я был единственный, кажется, раз.
Под небожителями, на четвертом, сидело весьма многочисленное даже по меркам давних советских изданий руководство Газеты, состоящее из нанятых работников (впрочем, как потом выяснилось, кое за кем было закреплено и некоторое количество акций холдинга, но не персонально, а за их креслами). При желании туда можно было сходить на экскурсию.
Мы сидели на третьем этаже. То есть весь творческий штат Газеты.
Сидели в отгороженных один от другого стеклянными перегородками загонах: один отдел – один загон плюс застекленный же ящик для заведующего, кабинет. В каждом загоне штук по восемь мониторов, столько же кресел – по четыре вдоль двух столов, спинками одно к другому. Два телефона. Все прозрачно, американская система, нечего и думать распить здесь бутылочку. Не говоря уж о том, чтобы согрешить. Даме, чтобы поправить чулок (это образно, конечно, какие чулки у культурологов), нужно было дойти до туалета в конце коридора. К тому же в углах под потолком этого разграфленного перегородками зала были подвешены видеокамеры, с помощью которых люди из секьюрити наблюдали за происходящим, я, конечно, и об этом долго не подозревал.
На втором этаже были службы: оформительская, фотографическая, рекламная, существовавшие как бы независимо от Газеты, напрямую входя в холдинг, но обслуживавшие и ее нужды. А также отдел верстки, отдел адресного рассыла (три-четыре скромные персоны, и никто не мог бы догадаться, сколь важен смысл этого подразделения для самого существования Газеты) и – самый загадочный – отдел рирайта. По-старому это бы называлось корректорской, но корректоры тоже имелись – отдельно. Рирайтеры же не были и редакторами в обычном смысле, и я долго пытался усвоить, в чем пафос их работы. Много позже я догадался, что их наличие никак было не объяснить голой производственной необходимостью, здесь был расчет психологический, а деятельность рирайтеров носила в каком-то смысле метафизический характер: впрочем, мне еще очень многое предстояло узнать.
На первом этаже помещались информационная служба, служба компьютерного обеспечения, отдел кадров, охрана, а вот о том, что было в здании еще и два подвальных этажа, один над другим, я тоже узнал много позже…
Я говорю обо всем этом так подробно потому, что на первых порах устройство Газеты воплощало для меня воочию, сколь изменился окружающий мир. Когда двадцать лет назад я работал в штате журнала “Юный природовед” – по образованию я тоже не Лев
Толстой, но биолог, точнее, антрополог, и поскольку с юности пописывал, то сразу после университета стал подвизаться в журналистике, ну да это уж быльем поросло,- так вот, письменные столы в нашей крохотной редакции, каждый из которых был закреплен за тем или иным сотрудником, очищались от завалов бумаг только в случае, если нужно было нарезать колбасы, чтобы закусить портвейн “777”, или подсадить машинистку (диванов по крайней тесноте и бедности в “Природоведе” не было).
За два десятка лет, что я провел на собственной кушетке в своем кабинете, летом – в дощатой пристройке нашего деревенского дома или по нанятым зимним дачам и Домам, что называется, творчества, предаваясь этому сладкому и не всегда платоническому в смысле заработка процессу, все вокруг, как выяснилось, не стояло на месте. И вот: ни одного клочка бумаги не оставалось к началу нового рабочего дня на столах на третьем этаже Газеты. И колбасу никто не резал, ибо никто здесь не выпивал. И не было больше машинисток, поскольку каждый сотрудник категорически печатал свои сочинения самостоятельно на клавиатуре компьютера, и сочинения эти автоматически попадали на общий сервер…
Впору обронить слезу по давним временам, когда не было общих сетей. И, к слову, мне это было бы вполне по чину, поскольку в свои сорок два я оказался едва ли не самым старым во всей редакции, Коля Куликов и тот был моложе меня года на два. Сидя за чашкой кофе в очень пристойном, со свежими пирожными из кулинарии при ресторане “Шанхай”, которые мне потреблять, к слову, решительно противопоказано, с дорогими бутербродами – цены здесь были вполне пропорциональны редакционным жалованьям – баре, я предавался ностальгии, вглядываясь в снующее мимо молодое племя. Нельзя сказать, чтобы оно мне было вовсе не знакомо, дочери в следующем году будет семнадцать, но разительные изменения во всем были налицо: обилие юных девиц-корреспонденток с длинными ногами и задорными попками под едва приметными юбками, девиц, какие в мое время могли сидеть в редакциях лишь в качестве секретарш; и обилие вполне умытых юношей с университетскими, судя по одухотворенности лиц, дипломами, чисто одетых, заступивших вместо помятых журналистов моей советской юности – в мешковатых пиджаках с жирными воротниками и со следами многолетнего редакционного пьянства на физиономиях; наконец, весьма буржуазного вида дорого и просто одетые средних лет дамы, каких не встретишь на улице,- видимо, с четвертого этажа,- ничем не напоминающие утомленных редакционных женщин былых времен, обремененных беготней по магазинам и бесконечной правкой безграмотных рукописей, и галантно с ними раскланивающиеся господа в дорогих пиджаках и башмаках и с сотовыми телефонами в руках…
С сожалением покидая буфет и направляясь к своему монитору, я заворачивал в туалет, и здесь тоже ничто не напоминало не только предыдущую эпоху, но и окружающую действительность: идти до кабинки приходилось по полу, в котором можно было поймать собственное отражение; вода из бачка омывала нутро темно-коричневого унитаза благоуханной пеной; над рядом умывальников с медными кранами во всю длину стены красовалось высокое зеркало; а стоило протянуть руку, как тебе на ладонь падали ароматные капли заморского жидкого мыла. Суша ладони под исправным, бесперебойно подающим теплый воздух автоматом, я не без чувства удовлетворения глядел в зеркало на свое обрюзгшее в последние годы лицо с недавно появившимися мешками в подглазьях
– от предутренней бессонницы – и подмигивал сам себе. Мне нужно было ободрение – хоть собственное. Мол, все не так плохо, дружище. Я вспоминал замечание одной молоденькой журналистки, интервьюировавшей меня недавно для какого-то глянцевого молодежного издания. Она спрашивала о моей нынешней деятельности в Газете без ханжества моих коллег по Союзу; и я с готовностью ей объяснил, что и во всем мире писатели сплошь и рядом ведут колонки в ежедневных газетах, и это считается в порядке вещей.
Она прислала мне номер с этим интервью. Свой вопрос относительно моего нынешнего положения она снабдила ремаркой: мол, известный прозаик Кирилл К. теперь работает литературным обозревателем
Газеты. И в скобках поставила простодушное: везет же людям.
Да-да, мне повезло. Чувствуя себя готовым к бою, с облегченным мочевым пузырем, с чистыми руками и еще не совсем остывшим сердцем я еще раз подмигивал своему отражению: что ж, может, и действительно все сложилось не так уж плохо. А литература не убежит, куда она денется, литература. Сегодня я являюсь высокооплачиваемым сотрудником самой солидной из новых буржуазно-либеральных газет страны. По-старому, это почти то же самое, как если бы я сделался заведующим литературным отделом
“Правды”.
Тогда я говорил себе, что должен быть собран, а писательскую фанаберию стоит забыть на время. Ведь я торил новый для себя путь газетного литературного обозревателя на собственный страх и риск. Единственное, на что мне указали, так это на правило
Газеты, согласно которому для появления любого материала на ее полосах требуется информационный повод. Посему я завел себе календарь, где отмечал различные литературные даты: юбилеи российских и международных сочинителей, а то и просто круглые сроки, истекшие со дня появления в печати того или иного шедевра,- и поскольку в отличие от иных сфер бытия в литературе обычно ничего не случается, разве что помрет кто-нибудь, то каждую из этих дат при желании можно было считать достаточным информационным поводом для высказывания, что тоже мне было объяснено, хоть это и казалось в известной мере натяжкой. В конце концов, наивно полагал я, зачем обманывать себя и других, не легче ли, коли внятного повода не находится, просто публиковать то, что забавно и хорошо написано. Но, как я быстро усвоил, в отделе культуры старательно делали вид, что соблюдают эту установку начальства незыблемо, хоть и интерпретировали ее на собственный лад, исходя из соображений не столько удобства, но не