Андерсен, узнавший печальную участь вещей и наивно зашифровавший свои прозрения. Его демонам надмирным и демонам подводным равно не суждено уплыть-улететь от земной участи; им увязнуть в мировом тесте вместе со всякой сухопутной тварью… Сквозь дрему я успел отметить, что товарищ Беляев отчего-то ненавидел газеты.
Буквально в каждом его сочинении, где дело происходило в некоей порочной буржуазной загранице, именно от продажных газет исходили всяческая мерзость и вонь, а его благородные герои именно с этой стороны отчего-то ожидали особенно гадостных неприятностей.
В следующий четверг Коля Куликов настиг меня в редакционном баре. Он бесцеремонно, как это было принято некогда в пестром зале ЦДЛ, подсел к моему столику и произнес фразу, показавшуюся мне несусветной:
– Хорошо ты им вставил, старик.
Кому это – им? И что я такое вставил, я никому ничего не вставлял.
– Я прочитал твою статью, Кирюха. Про Беляева. Класс, да и только. Верно, эти самые погибшие корабли – советская коммуналка, романтичная и тухлая одновременно, разросшаяся до размеров страны. Но они-то, эти заумные снобы, и по-русски-то говорить не умеющие,- ума не приложу, как они это напечатали?..
Поздравляю, считай, ты ступил на тропу войны. Впрочем, твое счастье, что в литературе этот ходячий Пейзаж После Битвы с
Собственными Комплексами ничего не смыслит. Так что некоторое время в запасе у тебя есть…
Он продолжал болтать, исподволь указывал на того или этого, входящего или выходящего из бара, сыпал именами и должностями, я механически оглядывался, кое-что примечая, на самом же деле пребывая в состоянии оглушенном. О ком он отозвался столь непочтительно, я вообще не понял. Не о милейшем ли Иннокентии?
Но обращаться за разъяснениями не стал, мне претила развязная манера собеседника. И другого я не мог взять в толк: что он имел в виду, говоря о тропе войны?
Тут к нам подошел, по-медвежьи переваливаясь, милый толстячок в пенсне и свободной клетчатой рубахе навыпуск. Он все время улыбался и вежливо пожал мне руку, когда нас представили. Звали его Эдик, Эдуард, а фамилия у него была совсем псевдонимная -
Цедрин, и оказался он ни много ни мало заместителем главного редактора Газеты. Обращаясь к Коле Куликову, он тут же принялся рассказывать какую-то историю:
– Я же всегда говорю, не надо принимать всерьез то, что мы пишем в нашей Газете. Посуди сам: ко мне приехали знакомые из Франции.
Куда их вести – ума не приложу, не в Дубовый же зал к вашим алкашам. И тут вспомнил, что накануне в нашем разделе “Ресторанная критика” читал про какую-то новую французскую ресторацию, куда устриц доставляют из Парижа самолетом. И какие-то там наверченные блюда
– названий не упомнить. Единственно, что меня насторожило, цены тоже вполне парижские, то есть в среднем раза в два ниже, чем в наших кабаках. Я эту самую “критику” проштудировал, назубок выучил пяток названий салатов и горячих блюд, ну, думаю, утру я нос моим французам. И мы заранее договариваемся, что заказываю я. И вот приходим мы в этот самый кабак. Прямо скажем, неказистый, скатерти, правда, чистые, но чтобы так и повеяло дорогой изящной простотой – тоже было бы натяжкой утверждать.
Подходит официант – один. Без перчаток. Подает меню, карту вин.
Но я, как завсегдатай и знаток, заказываю, не глядя: мол, на закуску такой-то салат, не помню уж, как его звать, на горячее то-то, потом то-то, пить будем то-то… Замечаю, официант смотрит на меня с каким-то странным и очень недобрым выражением.
Я еще что-то там вякаю, он молчит, но как-то набычивается. “Ну что,- спрашиваю,- все понятно?” “Ты куда пришел?” – он спрашивает. “Туда-то”,- говорю, радуясь, что французы не понимают по-русски. “Ну, если туда-то,- советует он и наклоняется к моему уху,- то смотри в меню и не выпендривайся”.
– Он так сказал? – удивился я.
– Очень просто,- встрял Коля-Сандро,- ресторан этот бандитский, открыт для отмывки денег. Заказал рекламу, наша девочка и расписала по полной программе. Чистая джинса.
– Тише, тише, Николя, нас могут услышать! – Эдуард подмигнул и отправился дальше, мило переваливаясь. Он тут же подсел еще к одному столику и, кажется, принялся рассказывать ту же историю.
Он походил на дежурного весельчака, каким всегда отведено место в любом штатном расписании, но никак не на начальника.
– Пересидел трех главных редакторов,- сказал Коля, глядя Эдуарду вслед.- И знаешь почему? Вовремя оказался у истоков, начинал с
Хозяином…- Он ткнул пальцем в потолок.- Его привозит шофер каждый день ровно к десяти, он садится за компьютер в своем кабинете и играет до обеда в детские игры. Любит говорить, что в работу Газеты не вмешивается, поскольку его главный лозунг – “не навреди”. И ведь верно – начальство чаще всего только мешает работникам делать дело…- Тут Коля посмотрел мне в глаза и добавил ни к селу ни к городу, но серьезно: – А ты теперь просто старайся как можно дольше делать вид, что ты – свой.
Меня даже передернуло от его непрошенного совета. Похоже, он всерьез решил взять надо мной шефство. И я подумал, на него глядючи, с полузабытой с возрастом грустью о людях, что это он чужой здесь, совсем чужой среди этой интеллигентной публики, и ему, должно быть, очень одиноко.
Глава III. КОНСТАНТИН ТОЛСТОЙ
Но совсем скоро мне пришлось убедиться в справедливости некоторых слов моего нежданного коллеги – я вдруг влип в историю. Историю на первый взгляд глупую, пустяковую, яйца выеденного не стоит, но меня расстроившую донельзя. Виноват в ней был граф Алексей Константинович Толстой. Любимый мною и почитаемый нежнее Тютчева с Фетом.
Как там у Козьмы Пруткова: иной певец подчас хрипнет. Похоже, со мной это случилось чересчур скоро. Впрочем, писал я не о настоящем графе, но о “красном” Толстом, а уж мой любимец как-то сам собой пришелся не к месту на язык…
Но прежде чем пожаловаться на судьбу, расскажу подробнее об упоминавшейся уже службе рирайта, с нее все и началось.
Руководила этой таинственной службой дама, производившая с первого взгляда впечатление сногсшибательной красоты,- брюнетка лет тридцати пяти Оля Асанова. Она была неправдоподобно сложена
– у нас в России сказали бы – совсем как француженка, и справедливости ради согласимся, что и среди неуклюжих с толстыми икрами француженок изредка случаются худенькие, точеные женщины с очаровательными ногами, нежным очерком маленькой узкой груди, неуловимой нежности изгибом тонкой, высокой шеи, изысканными руками и плечами, ювелирными ушами, и при этом сложенные настолько пропорционально, будто их делали по логарифмической линейке. При том, что она была маленького роста, она не казалась кукольной – из-за выверенности пропорций,- хотя была, конечно, миниатюрна. У нее было худое строгое лицо, оставляющее впечатление мрачного совершенства; такие лица в России никогда не считались красивыми, помните, у Толстого, о маленькой княгине: на первое место мы ставим женщину милую. Зная за собой недостаток этой самой милости, искупая его, она много улыбалась, чуть кривляясь, а с мужчинами, которые представляли хоть малейший для нее интерес, кокетничая, играла девочку, и это жеманство ее портило, хотя, наверное, и приносило не единожды успех: глупцам должно было льстить, что такая роскошная девочка как бы ложится по-собачьи на спинку и притворно поднимает лапки вверх.
Но все это первые впечатления.
Приглядевшись и прислушавшись к ней, можно было обнаружить, что, во-первых, она весьма умна, что никогда не делает женщину слишком счастливой. Во-вторых, если и культурна, то в смысле сугубо буржуазном – обучена языкам, вкусу и манерам,- но никак не в русско-интеллигентском: скажем, о книге одного из самых мощных нынешних мировых авторов, заложенной ею посередине и соответственно лишь до середины дочитанной, она могла сказать – плохой роман, а по поводу одного из лучших наших поэтов военного поколения, ныне покойном,- зачем о нем писать, его же никто не читает. Короче, в ней было вполне мещанское неуважение чужого таланта и творческого усилия при пусть и умело скрываемом, но чрезвычайном высокомерии. К тому ж она была невероятно нервной особой – не в смысле чуткости или чувствительности, но именно болезненно нервической, курила по две пачки “Кэмэла” в день и впадала иногда в какую-то дрожь. Наконец, она была чемпионкой интриганства и, кажется, человеком патологического тщеславия.
Добавлю еще, чтобы к этому больше не возвращаться, что способностей она была средних, ни к какой форме самостоятельного творчества не пригодной, но, как все женщины, обладающие букетом вышеперечисленных черт, страшно амбициозной. Что называется, всегда все знала лучше всех, хотя редко когда была способна внятно объяснить, что же такое она знает.
Все ведающий Сандро рассказал мне позже и о ее, как это называется, личной жизни. Отец ее был членом Союза художников средней руки, но умел заработать и не был богемцем. В ранней молодости она вышла замуж за человека много старше ее и ничем не выдающегося, работала переводчицей в каком-то НИИ, родила двоих, что ли, детей и подрабатывала репетиторством. Прозаически развелась, поделив с бывшем мужем крохотную двухкомнатную квартирку. И вдруг взлетела: попала в Газету и стала жить со своим одноклассником-музыкантом, для полноты легенды – влюбленным в нее со школьной скамьи, сделавшимся к тому времени международного класса дирижером, евреем, конечно, но по имени, как ни странно это звучит, Макар. Этот самый Макар был женат на скрипачке, но ушел к Асановой, отчего-то так и не разведясь, купил ей и ее детям квартиру в Сивцевом Вражке, так что жила она, так сказать, в блуде, как бы наложницей, но в холе,- Макар был очень богат…
Вы скоро поймете, отчего я говорю об Оле Асановой так подробно – она, безусловно, сыграла роль злого гения в моей газетной судьбе.
Порядок был таков: сдаешь материал Иннокентию часов в пять – в шесть был предел, дэд-лайн, нарушив который ты уже становился преступником, и, как я не сразу узнал, тебя подвергали штрафу, вычитая деньги из зарплаты. Иннокентий ставил материал на полосу, и в каталоге номера против этой статейки возникала буковка R. С этого момента автору вменялось сидеть дурак дураком и тупо ждать, пока кто-то в отделе рирайта не сподобится приняться за чтение его опуса. Если таковой энтузиаст находился, то рядом с первым R возникало второе, а также в той же строчке – фамилия