«Нет, отец, мы не виноваты в твоем несчастье. Ни я, ни Алексис, ни мама. Мы его жертвы. Разве тебе становится легче, когда ты свою вину сваливаешь на других?»
— Ты слушаешь меня?
— Да, отец, да!
«У меня тоже было достаточно времени для размышлений. Я тоже старалась понять, почему развалилась наша семья, будто в дом бросили бомбу, которая все разнесла в пух и прах. Много ли пользы было нам от тех дорогих картин, которые висели у нас на стенах? В музее все равно увидишь и больше и лучше. Так ли нужен нам был рояль в гостиной, если никто из нас не умел и не собирался учиться играть? Нас с этими вещами ничто не связывало, а вот тебе, глядя на них наверняка становилось приятно, что ты, словно на аукционе, можешь перещеголять других. Твоя должность требовала соответствующих вещей, ибо для тебя и твоих друзей вещи были единственными реальными ценностями, хотя вы прекраснодушно рассуждали о ценностях духовных. Мне приходилось слышать… Умнее среди вас считался тот, у кого больше вещей. Не могли же вы демонстрировать друг другу сберегательные книжки, вот вы и покупали своим женам дорогие украшения и наряды. Вы говорили одно, а делали другое, порядочность стала для вас понятием абстрактным, вызывала насмешки. Она была чем–то таким, что мешало вам, не позволяло утвердиться»
— Знаешь, у меня есть одна идея…
— Слушаю, отец.
— Сейчас, сейчас… Подумаем, как лучше…
«Вы хапали и хапали и само по себе это никогда не кончилось бы. Хапанье стало вашей жизнью со своими законами и определенным числом действующих лиц, как в пьесе. Вы делали вид, что защищаете свои авторитеты, а на самом деле отчаянно, чуть ли не зубами цеплялись за свои полномочия, которые могли ускользнуть, ведь вы хорошо усвоили — у кого больше полномочий, тому и денег больше достается. Мы, остальные члены семьи, не входили в круг твоей жизни. Мать чувствовала приближение краха: я все чаще видела ее глаза заплаканными.»
— Ты должна написать в Президиум Верховного Совета прошение о помиловании.
— Я? — удивилась Ималда.
— Напиши, что ты одинока, инвалид без кормильца. И не стесняйся сгустить краски! — отец, казалось, оживился, даже глаза у него заблестели, — Как я сразу не догадался!.. Возьми у доктора Оситиса справку, что первый раз лечилась с такого–то по такое–то и во второй раз — с такого–то и по такое–то. Пусть дадут выписку из истории болезни — будет выглядеть еще убедительнее. И закончи просьбой освободить меня как единственного твоего кормильца или, по крайней мере, сократить срок. Этот номер должен пройти!
— Отец, но ведь я вылечилась и теперь здорова.
— Это не имеет значения. На обследование тебя никто не пошлет. Они затребуют из колонии мою характеристику, а она, гарантирую, будет самой положительной: показывает пример в труде и общественной жизни, нарушений дисциплины не имеет. И это правда, ведь я тебе уже рассказывал, что являюсь членом совета отделения, председателем комиссии по качеству и заместителем начальника штаба по соблюдению внутреннего распорядка. Этот номер должен пройти — если начисто не помилуют, то, по крайней мере, отправят на стройку!
— Но ведь меня на самом деле вылечили, отец!
— Это не имеет никакого значения. Проверить это невозможно. Сделаем так: прошение я напишу сам, вернее, его напишет бывший прокурор Арон Розинг, а ты подпишешь и перешлешь кому следует.
— Хорошо, отец, — вымученно согласилась Ималда.
«Ему до меня никакого нет дела, я ему не нужна. Ему вполне достаточно моей болезни. Нет, неправда! Неправда! Что за глупости!
В нем живут два человека. Один — хороший, для которого я — любимая дочь, который вместе с семьей ходил по вечерам купаться в море и обрызгивал нас водой, когда мы боялись окунуться или останавливались, дойдя до второй мели, где вода по колено, и который готовил по воскресеньям завтрак, чтобы все мы могли подольше поваляться в постели. Другой — оцепенелый и словно деревянный. Телефон делает его бесчувственным монстром с ледяным, каким–то вибрирующим голосом с едва уловимыми нотками угрозы. Трудно себе представить этого человека без телефона — по телефону он добивается, осуществляет, решает, организует, сообщает, помогает и выручает. Когда он говорил по телефону, семья словно выпадала из поля его зрения, а когда он был с семьей, телефон выжидал как зверь, изготовившийся к прыжку на жертву.»
— Отец, почему с мамой… так вышло?
— Не знаю. Верховный Суд утвердил приговор народного суда, надежд на немедленное помилование не был»…
Отец продолжал говорить, губы его шевелились, но Ималда больше не слышала его.
Надзирательница властно предупредила:
— Я прерву ваше свидание!
Отец встал, повернул голову в сторону кабины, где сидела надзирательница, и, наверно, спросил, почему, так как она высокомерно ответила:
— Я не обязана давать вам пояснения!
Отец виновато развел руками и поспешил поклониться — будьте великодушны, извините.
— Видишь, как вышло… Ты работаешь?
— В «Ореанде».
— Что там делаешь?
— На кухне.
— Это хорошее место, держись за него! Очень хорошее место!
— Начала на прошлой неделе. Работа не очень–то изысканная.
— Они давали объявление в газете?
— Нет.
— Я так и думал, — с облегчением вздохнул отец, — Туда можно попасть только по рекомендации. Тебе очень повезло. Когда–то там был очень дружный, хороший коллектив. Мы устраивали там банкеты.
А Ималда не могла оторвать взгляда от нагрудной нашивки на ватнике отца. Шариковой ручкой на ней было написано: «А. И. Мелнавс. 1942 г. рожд.». Отец был почти одного возраста с матерью, а тот человек, у которого на пальцах правой руки татуировка «1932», ровно на десять лет старше отца.
«Что мне лезет в голову? Не было такого человека! Не было!»
Отец говорил еще о чем–то, потом снова о прошении, но Ималда уже не способна была следить за ходом его мыслей.
«Ровно на десять лет старше!
Не было! Не было! Не было!»
Она на миг отключилась от окружающего, а когда снова вернулась к действительности, время свидания истекло, заключенные вставали, застегивали ватники, надевали на свои бритые головы простые плюшевые ушанки. Заключенных первыми выводили из помещения.
Отец кивнул Ималде на прощанье.
Она в ответ тоже кивнула.
Он повернулся и не оглядываясь вышел за дверь.
Когда она уже ехала в трамвае, вспомнила, что отец ни слова не спросил об Алексисе. Но и Алексис ничего не просил передать отцу, хотя знал, что Ималда идет на свидание. Почему?
«1932» и «1942». «1932 и «1942». «1932 и «1942».
«Не было! Нет, не было!»
Дома в коридоре на плечиках висело чужое пальто с воротником из искусственного меха, из задней комнаты доносился голос Алексиса и еще чей–то. Прежде чем взяться за приготовление обеда, Ималда решила ради приличия поздороваться с гостем.
Алексис разговаривал с низкорослым мужчиной, у которого были жидкие волосы и заячья внешность из–за длинных передних зубов — они виднелись даже когда рот был закрыт.
На комоде лежала двустволка и несколько патронов в латунных гильзах.
Поздоровавшись с Ималдой, мужчина взял ружье и несколько раз приложил его к плечу.
— Ладно лежит! — похвалил он. — Умели же делать!
Ималда вернулась в кухню, но дверь в коридор осталась открытой: ей было слышно продолжение разговора:
— Так сколько вы хотите?
— Не знаю. У меня такая вещь впервые.
— А сколько вы сами платили?
— Какое это имеет значение? На ценность вещи это не влияет.
— На охоту с таким не пойдешь.
— Почему же?
— Всему свое время. Раньше ездили в санях и дилижансах, а теперь — в автобусах. Отошло время и курковых ружей, они устарели. — В голосе гостя были и восхищение и похвала: — Стволы из розового булата! Французский затвор!
— Вот видите! — с надеждой воскликнул Алексис.
— Стволы из булатной стали годятся только для пороха. А порохом давно никто не пользуется. После выстрела охотник сидит, окутанный вонючим облаком, и ждет, пока оно рассеется.
— Стало быть, вас это ружье не интересует?
— С удовольствием украсил бы им дома стену. Мастер Густав Ульбрих считается одним из лучших специалистов в Европе по изготовлению стволов из булатной стали. Hofbüchsenmachen Dresden… Оружейный мастер при саксонском дворе.
— А ваша цена?
— Пятьдесят… Самое большее — шестьдесят…
— И не подумаю!
— Как изволите!
Алексис с двустволкой в руках проводил человека — «зайца» до вешалки и закрыл за ним дверь.
— Посмотри, какая гравировка! Ни один рисунок не повторяется! А он захотел всем этим завладеть за шестьдесят рублей! Жмот! — сказал он Ималде.
Все металлические части ружья были гравированы: меньшие — гирляндами дубовых листьев и орнаментами, большие — картинками с оленями, лисицами, глухарями, куропатками и другими лесными обитателями — искусителями охотников.
— Отец расспрашивал о тебе — где работаешь, не собираешься ли жениться, — неуверенно начала сочинять Ималда, боясь, что брат обнаружит ложь, но ей она казалась сейчас просто необходимой.
— Вот как? — неуверенно протянул Алексис, взял с гвоздика ключ на синей ленточке и ушел обратно в комнату.
Через некоторое время он прошел по коридору мимо кухни. С ружьем, упакованным в замызганный и потрепанный чехол.
Скрипнула входная дверь. Брат понес ружье в подвал.
«Алексиса и отца, наверно, разделяет какая–то пропасть, через которую они не могут перешагнуть. И даже не пытаются.
Прошение о помиловании я напишу. Завтра же напишу. И необходимые справки от доктора Оситиса тоже получу.»
Ей было стыдно, что она посмела — пусть даже про себя — упрекнуть в эгоизме отца, который томился в заключении. И хотя в своей беде он косвенно винил членов семьи, наверняка он так только говорил, но не думал. Просто чтобы не истязать упреками самого себя.
«Это беда не только отца — это наша общая беда.
Как было бы хорошо, если бы его освободили! Мы опять жили бы все вместе!»