Однако детей он до нынешнего года не трогал.
Я его видела только раз – я хочу сказать, раньше, – как-то ночью он поднялся над деревьями, точно вторая луна. Правда, первой в ту ночь не было. Ничего во всем мире не было, кроме грифона, – его золотистые перья горели на львином теле и на орлиных крыльях, когти походили на огромные зубы, а страшный клюв казался слишком огромным для головы… Уилфрид говорит, я потом три дня визжала, да только он врет, и в погребе я тоже не пряталась, как он уверяет, а спала те две ночи в амбаре с нашей собакой Малькой. Я знала, Малька меня никому в обиду не даст.
Я хочу сказать, родители тоже не дадут, если сумеют. Просто Малька самая большая и сильная собака во всей деревне и ничего не боится. А после того как грифон утащил Джиан, дочь кузнеца, мой отец перепугался и все бегал туда и сюда с другими мужчинами, пытаясь устроить что-то вроде дозора, чтобы люди всегда знали о приближении грифона. Я понимаю, он боялся за меня и за мою мать и делал все, чтобы нас уберечь, но я себя от этого в большей безопасности не чувствовала, не то что рядом с Малькой.
Да никто и не знал, что теперь делать. Во всяком случае, не знал отец. Пока грифон только овец воровал, уже было плохо, потому как почти все у нас живут тем, что продают шерсть, или сыр, или поделки из овчины. Но когда он в самом начале прошлой весны утащил Джиан, тут уж изменилось все. Мы направляли гонцов к королю – трижды, – и всякий раз они возвращались с кем-нибудь посланным королем. В первый раз с рыцарем, он был один, сам по себе. Звали его Дуросом, он мне яблоко дал. Поскакал он в Телес, распевая, посмотреть на грифона, – только мы того рыцаря и видели.
Во второй раз – после того как грифон унес Лули, мальчика, который работал у мельника, – король прислал сразу пятерых рыцарей. Один из них вернулся из леса, но умер, не успев рассказать, что там было.
На третий раз в деревню пришел целый эскадрон. Во всяком случае, так сказал отец. Я не знаю, сколько в эскадроне солдат, но этих было много, два дня они расхаживали по всей деревне, разбили повсюду шатры, лошади их стояли во всех сараях, они бахвалились в таверне, как в скором времени расправятся с грифоном ради нас, бедных селян. Когда они колонной направились в Телес, с ними шел, играя, оркестр, – я это помню и помню, как музыка прервалась и какие звуки мы услышали следом.
После этого деревня гонцов к королю не посылала. Мы не хотели, чтобы погибли другие его люди, да и ничем они нам не помогли. С того времени все дети после захода солнца, когда грифон пробуждался от дневного отдыха и вылетал на охоту, спешили укрыться по домам. Мы не могли больше ни играть вместе, ни бегать по поручениям взрослых, ни присматривать за овцами родителей, даже спать с открытыми окнами и то не могли, потому что боялись грифона. Мне только и оставалось что читать книжки, которые я уже знала наизусть, да жаловаться отцу с матерью, слишком уставшим от того, что им приходилось не спускать глаз с меня и Уилфрида, чтобы еще и думать о наших нуждах. Они ведь и прочих детей охраняли – в очередь с другими родителями, – и овец, и коз, а оттого всегда были усталыми, да и испуганными тоже, и большую часть времени мы просто злились друг на друга. Так во всех семьях было.
И тут грифон унес Фелиситас.
Она не умела говорить, но была моей лучшей подругой, всегда, с малых лет. Я всегда понимала, что ей хочется сказать, а она понимала меня лучше, чем кто-либо еще на свете, и мы играли – по-своему; я так больше ни с кем не играла. Ее семья считала, что она только хлеб даром ест, ведь никто же не возьмет в жены немую, ну и отпускала почти всегда к нам – пусть у нас кормится. Уилфрид подшучивал над ее шепотли-вым кряканьем, единственным звуком, какой она умела издавать, но я дала ему камнем по башке, на этом его шутки и кончились.
Я не видела, как все было, но в голове моей вижу ясно. Она знала, что выходить из дома не следует, но так всегда радовалась, попадая к нам вечерами. А в ее доме никто и не заметил, как она уходит. Никто из них не обращал на Фелиситас никакого внимания.
Услышав о ее гибели, я решила сама повидать короля.
Ну той же ночью и отправилась, – днем ведь ни из моего дома, ни из деревни не улизнешь. Не знаю, что бы я сделала, если б мой дядя Амброз не повез той ночью овчины на ярмарку в Хагсгейте, а чтобы попасть туда к открытию, выезжать надо задолго до восхода. Дядя Амброз – самый лучший из моих дядьев, но я понимала, что просить его отвезти меня к королю нельзя, он пошел бы прямиком к моей матери и сказал ей, чтобы мне дали серы с черной патокой да уложили с горчичником в постель. Он даже своих лошадей потчует серой с черной патокой.
Поэтому я легла тем вечером пораньше и стала ждать, когда все заснут. Мне хотелось оставить на подушке записку, но я писала ее и рвала, писала и рвала, и бросала клочья в очаг, и боялась кого-нибудь разбудить или проворонить отъезд дяди Амброза. И в конце концов просто написала, что скоро вернусь. Одежды никакой или еще чего я с собой брать не стала, только кусочек сыра; я же думала, что король живет где-то около Хагсгейта, самого большого города, какой я когда-нибудь видела. Мать и отец храпели в своей комнате, а Уилфрид заснул прямо у очага, его в таких случаях всегда там оставляли. Если его будили, чтобы послать в постель, он спросонья кричал и дрался. Не знаю уж почему.
Я долго-долго простояла, глядя на него. Когда Уилфрид спит, он вовсе не выглядит таким уж вредным. Мать сгребла угли в кучу, чтобы назавтра был огонь, хлеб же печь придется, над ними подвесили для просушки молескиновые штаны отца – ему пришлось залезть под вечер в поильный пруд, спасти ягненка. Я немного сдвинула их, чтобы не сгорели. И завела часы – считается, что это должен делать каждый вечер Уилфрид, но он всегда забывает, – и подумала, как все они будут слышать их тиканье и искать меня повсюду, слишком перепуганные, чтобы завтракать, и повернулась, решив возвратиться в мою комнату.
Но не возвратилась, а вылезла в кухонное окошко, потому что дверь у нас уж больно скрипучая. Я одного боялась – Малька проснется в сарае и враз поймет: я что-то задумала, ее же нипочем не обманешь, – однако Малька не проснулась, и я, стараясь не дышать, побежала к дому дяди Амброза и залезла в телегу с овчинами. Ночь стояла холодная, но под грудой овчин было жарко, хоть и пахло противно, заняться мне было нечем, только лежать тихо да поджидать дядю Амброза. И я, чтобы не чувствовать себя совсем уж плохо из-за того, что бросаю дом и всех моих, думала о Фелиситас. Хорошего и в таких мыслях мало – я же никогда еще не теряла близких, не теряла навсегда, – но это другое.
Не знаю, когда наконец пришел дядя Амброз, я заснула в телеге и проснулась, только когда она затряслась, задребезжала, а лошади лениво зафыркали, недовольные тем, что их разбудили в такую рань, – то есть мы выехали в Хагсгейт. Полумесяц поднялся еще с вечера, однако деревню, которая, попрыгивая, проплывала мимо нас, я видела не серебристой в лунном свете, а маленькой и тусклой, совершенно бесцветной. И опять чуть не расплакалась, поскольку мне стало казаться, что мы уже уехали далеко-далеко, хоть телега не миновала еще и поильного пруда, – что я никогда не увижу мой дом снова. Я бы, наверное, вылезла прямо тогда из телеги, однако мне хватило ума удержаться.
Ведь грифон-то еще летал по небу, охотился. Видеть я его не могла, конечно; мешали овчины (да я и зажмурилась покрепче), но от крыльев его исходил такой звук, точно кто-то натачивал много ножей сразу, и временами грифон издавал крик, очень страшный, потому что мягкий и нежный, а иногда и немного печальный, испуганный, словно бы повторявший звук, который испустила Фелиситас, когда он ее схватил. Я поглубже зарылась в шкуры и попробовала заснуть, да не смогла.
И хорошо, что не смогла, я же не хотела до самого Хагсгейта ехать, там дядя Амброз начал бы выгружать овчины на ярмарке да сразу меня и увидел бы. Поэтому, когда грифона стало уже не слышно (они, если нужда не подопрет, далеко от своих гнезд не охотятся), я высунулась из-под шкур и стала смотреть, как гаснут одна за другой звезды, как светлеет небо. Луна села, задул утренний ветерок.
Когда телега перестала уж слишком прыгать и трястись, я поняла, что мы свернули на Королевский тракт, а услышав, как жуют и неторопливо беседуют коровы, спрыгнула на дорогу. Постояла немного, отряхиваясь от пушинок и комочков шерсти, глядя на уезжавшую от меня телегу дяди Амброза. Никогда не бывала я так далеко от дома сама по себе. Никогда – так одинока. Ветерок гладил сухой травой мои лодыжки, и куда мне идти, я не знала.
Не знала даже имени короля – ни разу не слышала, чтобы его называли не «королем», а как-то иначе. Впрочем, я знала, что живет он не в Хагсгейте, а где-то рядом, но ведь, когда едешь в повозке, «рядом» – это одно, и совсем другое, когда идешь пешком. И еще я все думала о моей семье, как она проснулась и ищет меня повсюду, а посмотрев на пасшихся коров, мигом проголодалась, да только весь сыр был уже съеден мной в телеге. Я пожалела, что у меня нет с собой пенни – не для чтобы купить что-нибудь; нет, просто я подбросила бы монетку, и она сказала бы, куда повернуть, направо или налево. Я попыталась проделать это с плоскими камушками, однако едва они падали на землю, как я уже не могла их отыскать. И в конце концов пошла налево – не по какой-нибудь там причине, а просто из-за того, что носила на пальце левой руки серебряное колечко, которое подарила мне мама. Опять же туда и тропка шла, и я подумала, что, пожалуй, обогну Хагсгейт, а потом уж и придумаю, что делать дальше. Ходунья я хорошая. Где угодно пройду, дайте только срок.
Все же по настоящей дороге идти легче. Тропка в скором времени скончалась, мне пришлось пробираться между деревьями, которые росли очень тесно, а затем через колючие заросли, набившие в мои волосы шипов и исколовшие в кровь руки. Я устала, вспотела и почти плакала – почти, – а стоило присесть, чтобы передохнуть, как по мне принимались ползать всякие жучки и не знаю уж кто. Но потом я услышала, как неподалеку журчит вода, и мне сразу так захотелось пить, и я пошла на эти звуки. Вернее сказать, поползла на карачках, обдирая колени и локти – ну ужас что такое.