Она уходит в дом и закрывает стеклянную дверь на веранду. Вид женщины на пирсе и догадка о холодильнике и непутевых сыновьях совершенно испортили ей настроение. Красное вино усугубляет тоску. Элли ставит бокал на кухонный стол, смотрит на телефон, возвращается в спальню. Открывает шкаф. На верхней полке стоит коробка с памятными вещицами и старыми дневниками. Под влиянием порыва Элли снимает ее и раскладывает содержимое на кровати.
Она начинает листать блокноты нью-йоркского времени и чувствует, как кровь приливает к щекам при виде выписок из руководств и манифестов, составленных фальсификаторами. В строках горит злоба, которая теперь кажется ей почти чужой. Меньше всего Элли интересовалась политикой, и уж точно марксизм ее не привлекал. Она помнит чувство одиночества и потерянности, годы на периферии нью-йоркского бытия, пока Марти де Гроот обманом не ворвался в ее жизнь. Есть и другие блокноты, школьных лет, и Элли видит злобу уже в них. Она злилась на отца, потом на монахинь и священников, потом на весь мир. Злоба копилась годы и достигла пика примерно к шестнадцатилетию Элли.
Ее учитель живописи, отец Барри, устроил Элли на летнюю практику в очень приличное заведение – галерею и реставрационную мастерскую на Питт-стрит. Владельцам, братьям Франке, было за шестьдесят, и они специализировались на голландском и фламандском искусстве задолго до того, как оно вошло в моду. Здесь Элли, знавшая прежде только Вермеера и Рембрандта, впервые увидела других нидерландских художников. Шесть недель она под настольной лампой заполняла трещины и расчищала старые полотна, покуда братья всеми силами пытались выманить у роуз-бейских вдов их фамильное достояние.
Джек Франке руководил галереей на первом этаже, а Майкл занимался реставрацией на втором, во внутреннем святилище, охраняемом рукописной надписью «Не входить». Несмотря на аристократическое прошлое семьи, братья переживали не лучшие времена и постоянно искали легкой наживы. Типичная комбинация включала богатую одинокую старуху. Она поднималась по деревянной лестнице с картиной в газете или в хозяйственной сумке (из страха перед уличными грабителями). Иногда это было что-нибудь и впрямь ценное – работа ботаника колониальных времен или неподписанное творение начинающего модерниста, который с тех пор успел прославиться, – но отчаянно нуждалось в расчистке. Майкл в костюме-тройке сокрушенно цокал языком, потом бормотал себе под нос: «Какая жалость». Приглашенный для консультации Джек поворачивался к старухе и говорил: «Мэм, прогноз неутешительный». Вдова пересказывала историю картины, напирая на ее ценность, на это Джек кивал и вытягивал губы. «Расчищать будет все равно что сбивать отбойным молотком старый цемент. Видите, тут копаловый лак? Если вы оставите ее Майклу, он посмотрит, что можно сделать». Лак всегда был мастиковый, не копаловый, и легко удалялся скипидаром. Продержав картину месяц, братья выставляли счет, который составил бы заметную долю от стоимости картины, и уговаривали вдову на продажу по бросовой цене.
Таким было посвящение Элли в мир искусства. Когда она не заполняла трещины и не смывала лак, она бегала в магазин за газетами и сэндвичами для братьев. Они были знакомы с отцом Барри по приходу, и подразумевалось, что они охотно дадут Элли хорошую характеристику, если та будет стараться. Она простаивала за рабочим столом часами, так что под конец дня голова кружилась от растворителей. Из-за необходимости постоянно напрягать зрение у нее начались мигрени, и дома она сразу ложилась в их общей с Кейт спальне. Были летние каникулы, пансион закрылся, Кейт носила ей чай, а Мэгги Шипли досадовала, что за дочкой так ухаживают, и ворчливо называла ее королевой Элинор. В остальном Элли была для родителей незаметна, а ее шкаф занимало мамино шитье. Для Боба и Мэгги Шипли ее поступление в пансион было равносильно переезду в Эквадор или смерти в раннем возрасте.
Когда до конца практики осталась неделя. Майкл Франке спросил ее, не хочет ли она заняться ретушированием дефектов. Элли, естественно, согласилась, и ее пригласили в застекленную студию – бывшую веранду. На стенах между несколькими часами висели полотна в разной стадии расчистки. В одном углу стояли плитка и чайник. На мольберте был английский пейзаж восемнадцатого века – берег моря с пасущимися коровами и подсвеченными солнцем облаками. Майкл сказал, что небо надо подправить и он уже подобрал оттенок.
– Общее правило – на пять тонов светлее окончательного. С расчетом на высыхание и лак. Давай, попробуй.
Элли понравилась картина – мирные коровы и утро на берегу. Она встала перед мольбертом, и Майкл дал ей тонкую кисточку с краской на конце.
– Старайся по возможности следовать мазкам, – сказал он.
Элли взяла кисточку и уперлась рукой в картину. Мазки художника были ровные и шли горизонтально поперек зернистости холста. Элли легким движением провела кисточкой по холсту, и краска легла. Элли сразу поняла, что мазок идеален – если не считать более светлого невысохшего тона, он едва отличался от оригинала. Майкл стоял рядом, от него пахло ацетоном и старыми газетами. Элли сделала еще несколько мазков – и все они усиливали плавность перехода. Она отступила на шаг и посмотрела на Майкла, который почему-то сразу перенес внимание на бумаги, лежавшие у него на столе. Братья Франке не были щедры на похвалу, так что Элли ждала кивка или скупого: «Неплохо». Но Майкл, не глядя на нее, взял со стола какие-то счета и сказал:
– За двадцать лет я не видел, чтобы ученик настолько запорол картину. Может, таким, как ты, лучше заниматься чем-нибудь другим.
Элли застыла, не в силах двинуться, не в силах понять, почему он был так жесток. Что он хотел сказать, говоря «таким, как ты»? Что она девочка? Католичка? Дочь паромщика? Потом он добавил: «Скоро ланч. Зайди к Джеку, спроси, что он хочет. Мне гамбургер с беконом». Элли вышла из мастерской в слезах, спустилась по лестнице и вышла на улицу, ничего Джеку не сказав. К братьям Франке она больше не вернулась, но через несколько недель увидела в витрине галереи ту самую картину. Все ее мазки остались, ничуть не подправленные, идеально сливающиеся с кусочком синего неба.
Что-то в ней после этого изменилось. Злость возвращалась снова и снова, как припев. Долгие годы воспоминания о том дне накатывали всякий раз, как она расчищала или ретушировала полотно, – а с ними и чувство, будто она взялась за работу не по плечу. Иногда от ярости перехватывало горло. Давно надо было забыть жалкого старика, который поскупился на похвалу талантливой девочке. Братья Франке сказали отцу Барри, что она сбежала в обеденный перерыв, и тот охладел к ученице. Начиналась новая эра – эра жизни на периферии. Лежа поперек кровати сорок с лишним лет спустя, чуть хмельная от красного вина, Элли читает свои юношеские дневники и чувствует рядом никому не нужную, чуть наивную девочку-подростка. Она гадает, не была ли подделка своего рода местью – выплеском злобы на Джека и Майкла Франке, на невозможность пробиться в Институте Курто, кроме как по знакомству, на собственного отца. А больше всего – на девочку, которая стояла на застекленной веранде и думала, что она талантлива и этого довольно.
Звонок телефона вырывает ее из глубокого сна. Элли встает и спросонок ошалело бредет по дому, держась рукой за стену. Она не успевает вовремя взять трубку, так что включается автоответчик. Есть мелкое удовольствие в том, чтобы слышать, как Хелен подбирает слова для импровизированной речи. «Здравствуйте, Элли, это Хелен Бёрч из галереи, я хотела спросить, не могли бы вы заглянуть в лабораторию? Может быть, условимся о времени? Я тут проводила исследования трех картин де Вос и нашла довольно много странного. Хотелось бы обсудить это все в личном разговоре. Сейчас я убегаю до конца дня – к зубному врачу, брр! – но завтра с утра на работе. Если сможете, приходите в любое время до двенадцати часов, когда будет удобно, и посмотрим результаты. До свидания, всего хорошего».
Элли возвращается на веранду посмотреть, что там с мини-кораблекрушением.
МанхэттенСентябрь 1958 г.
Внутри аукционного дома на Западной пятьдесят седьмой улице, среди стен, обшитых панелями орехового дерева, и папоротников в бронзовых горшках, Марти становится немного не по себе. Все здесь очень солидное, очень дорогое и напоминает ему старинный стейк-хаус или новоанглийскую закрытую школу. Он приехал за час до аукциона и теперь ждет, когда машина доставит Элинор Шипли. Сотрудники «Торнтон и Моррел», главы отделов и каталогизаторы, одеты как гробовщики, но с яркими галстуками-бабочками. Швейцар держится, будто ученый эпохи Возрождения, которого поставили на улице по какой-то нелепой ошибке. Марти вспоминает улыбчивого швейцара «Сотбиса», похожего на вышибалу из лондонского ночного клуба.
Он стоит у окна на улицу, ждет заказанную машину. Обеденный перерыв уже миновал, прохожих мало – затишье посреди бабьего лета. Цветочница и мастер по ремонту часов стоят перед своими магазинчиками, курят и разговаривают. Подъезжает черный кадиллак. Марти ждет, когда водитель выйдет и откроет заднюю дверцу, когда покажется Элинор Шипли, но открывается передняя пассажирская дверь и на проезжую часть выскакивает высокая блондинка. Такси, под которое она чуть не угодила, сигналит. Из кадиллака медленно вылезает шофер в фуражке и пристыженно оглядывается – не видел ли кто-нибудь, как это чокнутая бруклинская девица приехала на переднем сиденье. Обходя кадиллак, девушка поднимает левую ногу и, держась за капот, поправляет ремешок туфли на высоком каблуке. Шофер берет ее под локоть и направляет к аукционному дому. В нескольких футах от входа она останавливается и тянет шею, оглядывая фасад. Рот чуть приоткрыт. Шофер торопливо возвращается в кадиллак, моргающий аварийкой у тротуара. Так что первые впечатления Марти таковы: долговязая, нескладная, не знающая, как принято себя вести. И на каблуках наверняка не ходила бог весть сколько. Хорошенькая на небрежный англиканский манер – волосы собраны на затылке, лицо бледное, веснушчатое, волевое, умные зеленые глаза. Нос чуть курносый, отмечает Марти, наблюдая, как швейцар с ней здоровается. Наследие ткачей, пивоваров или каторжников из Средней Англии, продолжает думать он. Но вот эти зеленые глаза подразумевают сокрушительный интеллект, вывезенный в колонии, словно краденый бриллиант. «И когда только я успел сделаться таким жалким снобом? Она украла у меня нечто бесценное».