– Воссоединенное семейство прекрасно, но пока они стоят у меня в кабинете, ждут, когда отыщется место на стене.
– Мне бы хотелось как-нибудь посмотреть вашу коллекцию.
– Конечно. Сейчас у меня ремонт, так что это зона бедствия.
Элли смотрит в бокал с красным вином и говорит:
– Наверное, ремонт – большое испытание для вашей жены.
Марти понимает, что ни разу не упомянул жену Джейка, но, с другой стороны, и обручального кольца не снял. Он выдерживает пятисекундную паузу, прикидывая варианты. Потом, глядя на джазменов, говорит:
– Вообще-то, она умерла в прошлом году. Я почему-то никак не могу снять кольцо.
Как только эти слова повисают в воздухе, у него что-то обрывается в животе. У Элли вытягивается лицо, как будто она проявила неделикатность.
– Простите. Я не хотела лезть в вашу личную жизнь.
– Пустяки. Я постепенно снова встаю на ноги. Может быть, поэтому и стал заполнять мелкие лакуны в своей коллекции. Обычно инициатива на этом фронте исходила от нее.
Он отпивает большой глоток «Тома Коллинза», чтобы отбить вкус предательства. Думает о европейском речном круизе этой весной, воображает, как Рейчел с туристическими брошюрами и корабельным меню лежит на идеально заправленной постели. Они будут есть устриц и трюфеля, займутся любовью раз или два, проплывая мимо торфяников старой Европы по древним рекам. Рейчел будет читать в кровати и засыпать с включенным светом. В предсказуемости всего этого есть и своя радость, и ощущение краха. Марти смотрит на сцену, где трубач заканчивает соло, качается на пятках, чтобы выдать последние трепетные ноты.
– Неплохо играет, – говорит он.
– Вы любите музыку?
– В старших классах я играл на трубе. Потом отец заставил меня бросить музыку, и я стал патентным поверенным. Теперь контролирую чужое творчество.
Он думает, не следовало ли сочинить себе другую профессию. Джейк Альперт мог быть кем угодно – дипломатом, финансистом, врачом.
– Мой отец убеждал меня бросить живопись. Он не любил искусство, считал его «выпендрежем».
Они смотрят, как распорядитель идет через толпу в надежде на будущие чаевые, подносит огромную бутановую зажигалку тем, кто собрался закурить. Несколько музыкантов с инструментами в футлярах устроились на зрительских местах, смотрят, как играют коллеги.
– Так как я могу помочь вам собрать ту коллекцию, которую вы хотите? – спрашивает Элли.
– Кстати, чуть не забыл.
Марти вынимает из кармана конверт с деньгами и придвигает к ней. Он видел, как такое делают в кино, и сейчас жалеет, что не заказал мартини. Почему-то она не заглядывает в конверт.
– Спасибо.
– Знаю, глупо, но я предпочитаю иметь дело с наличностью. Я – сын иммигранта.
– Надеюсь, вы не расплачивались наличностью с «Торнтоном и Моррелом».
– Они охотно сами со всем разобрались через мой банк. Картины доставили, как только аукционный дом получил подтверждение, что деньги переведены. Рабочие выглядели в точности как их швейцар – артритные старики в блейзерах и свитерах с ромбами.
– Там, кажется, не было никого младше шестидесяти. – Элли смеется. – Так что дальше? Итальянское Возрождение? Венецианские свадебные портреты?
Она отводит взгляд, как будто снова допустила бестактность.
Он покачивает стаканом, звеня кубиками льда о стенки.
– Что вы знаете о художницах семнадцатого века? Голландках, например.
Марти не знал, когда направить разговор в эту сторону, но теперь, раз уж задал вопрос, наблюдает за реакцией Элли. То, что он якобы вдовец, раскрепостило его.
Она смотрит в стол и отпивает еще глоток вина.
– По совпадению, это как раз тема моей диссертации. Художницы голландского Золотого века. Вернее, было темой, пока все не забуксовало.
– Я не хотел напоминать вам о неприятном.
– Все в порядке, просто меня совесть мучает. Каждый раз, как смотрю на пишущую машинку, меня мутит. А вы знаете, что «Ремингтон» выпускает не только пишущие машинки, но и ружья? Я думаю об этом всякий раз, как на нее смотрю.
– Наверное, я никогда об этом не задумывался. А вы знаете, что застежку-«молнию» изобрели раньше колючей проволоки? Я как патентный поверенный отследил историю изобретения. Человек, запатентовавший первую «молнию» в девятнадцатом веке, назвал ее «автоматической непрерывной застежкой для одежды». По очевидным причинам название никого не зацепило…
– Занятно, – говорит Элли, но Марти понимает, что она не слушает. Она берет салфетку, потом роется в сумке, вытаскивает очки и ручку. – Известно несколько художниц голландского Золотого века. В исторических документах есть упоминания примерно о двадцати пяти, но лишь у нескольких работы сохранились.
Она пишет на салфетке: «Юдит Лейстер, Мария ван Остервейк, Рашель Рюйш». Отрывает ручку от бумаги, смотрит поверх бокала на сцену в облаках табачного дыма.
– Была еще такая Сара де Вос, но известна лишь одна ее атрибутированная работа. – Элли добавляет «де Вос» в конец списка.
Марти отвечает без запинки:
– И все они, надо понимать, в частных собраниях? Так что, если коллекционер вроде меня хочет их приобрести, есть вероятность, что когда-нибудь они появятся на аукционах?
– По большей части они в университетских или государственных музеях. Несколько в частных коллекциях. Хорошие Лейстер в вашингтонской Национальной галерее. Цветочные натюрморты Рюйш есть везде – она дожила до глубокой старости и писала всю жизнь.
– Может быть, вы поможете мне что-нибудь из этого найти. Думаю, моей жене понравилась бы идея голландских художниц.
Марти понимает, что говорит чересчур театрально, но понимает и другое – вряд ли у него будет еще много поводов встречаться с Элли. Если напоминать ей о фальшивке и незаконченной диссертации, она будет переживать все больше и в конце концов откажется с ним видеться, сославшись на недостаток времени. Все это выдает ее осторожная манера, за которой угадывается подземная река вины.
– У вас есть дети? – спрашивает она.
Марти берется за стакан.
– Мы были обречены не иметь детей, – говорит он. Каким-то образом она вынудила его сказать правду о себе.
Когда ее бокал наполовину пустеет, Марти повторяет заказ.
– А теперь довольно о деле, – говорит он. – Если вы проведете небольшую исследовательскую работу и сообщите мне, что нашли, я буду очень признателен. – Он складывает руки, показывая, что меняет тему. – Как австралийская девушка оказалась на Манхэттене?
– Сложная история. Я думала, что хочу профессионально реставрировать живопись, так что несколько лет училась в лондонском Институте Курто. Там меня научили всему, что можно узнать о ретуши и о структуре старых полотен. Хотя даже там у каждого преподавателя были свои правила, и никто ни с кем не соглашался. Мы все шли в паб и спорили, как лучше восстанавливать места утрат. Это очень узкий мирок. Так что я решила переключиться на историю искусств и, скорее всего, буду преподавать. Я подала документы в Колумбийский университет и меня туда взяли.
– Мне кажется, вы будете прекрасным преподавателем. Насколько я могу судить, вы умеете вдохнуть в картину жизнь.
– Спасибо. – Она снимает и убирает очки.
– А сами вы рисуете?
– Больше нет, а в юности рисовала много.
Элли щурится на бокал, и Марти гадает, насколько она близорука.
Она говорит:
– Звучит претенциозно, да? «В юности».
– Ничуть.
Элли отодвигает свой первый пустой бокал на шесть дюймов от края стола.
– А как вы развлекаетесь? Существует ли авангард Колумбийского университета, который каждый уик-энд штурмует Гринвич-Виллидж, играет босиком в Вашингтон-сквер-парке? Есть ли коллеги-мужчины в темных очках и узких черных галстуках, которые водят «веспы»?
– Если и есть, я их не знаю. Я скорее домоседка. И меня это не радует. Просто мне трудно любить людей. – Она придвигает второй бокал, отпивает глоток. – Не знаю, что со мной не так. В детстве меня все считали высокомерной, родители в том числе. Мечтательницам, которые рисуют у себя в комнате, в Австралии не просто, по крайней мере, в тех краях, где я росла. – Она снова оглядывает бар. – Что-то мне страшно захотелось есть.
– Давайте допьем и отправимся на вылазку. Здесь еды практически не дают. Хотите, поужинаем и вернемся? Обычно лучшие группы играют под конец.
– Только если мы купим пиццу в коробке. Можно дойти до Гудзона и посидеть на скамейке.
– Вы говорите о Гудзоне так, будто это Ки-Уэст. Мне совсем не улыбается, чтобы меня ограбил малолетний преступник или алкаш из тех, что живут у реки.
– Вы преувеличиваете.
– Не так уж сильно.
– Значит, решено.
Они допивают, но Элли не может прикончить второй бокал вина. Она встает, чуть пошатываясь. Оставив на столе деньги, Марти ведет ее на улицу.
С пиццей-пеперони и пивом они идут к полоске парка у реки. Деревья здесь чуть заглушают шум транспорта. Народу в парке почти нет: кто-то выгуливает собак, одинокий рыболов закидывает в реку удочку. Марти с Элли устраиваются на скамье, с которой видно, как паромы и лодки движутся между Манхэттеном и Юнион-Сити. Элли берет из коробки кусок пиццы и пытается занести в рот. Углы отгибаются, и сыр капает на белое, расшитое бисером платье.
– Падла, – говорит Элли и тут же поднимает глаза на Марти. – Извините. У меня в семье ругались по-черному.
– Мой отец был голландец и ругался, как бешеный пират восемнадцатого века.
– Не надо было надевать это дурацкое платье. Я почти не выхожу из дома, и в этом часть проблемы.
– Надо заворачивать края пиццы вертикально к середине. Тогда конец не обвиснет.
– Никто не любит обвисшие концы, – говорит Элли. – О господи, я пьяная.
– Ешьте, поможет, – говорит Марти.
Элли указывает на паромы своим уже правильно свернутым куском пиццы.
– Мой отец был капитаном парома в Сиднейском порту. Я только один раз напросилась прокатиться в рубке, и меня укачало. Он сказал, что и правильно, девчонкам там не место. Он жил так, будто родился на сто лет раньше. – Она снова откусывает кусок пиццы. – Я болтаю без умолку…