– Вы очень добры, – говорит Сара.
– У бабушки был целый набор столовых приборов, все с гравировкой, подарок от отца Корнелиса. Осталась только эта ложка.
– Наверное, помещики очень уважали вашу семью.
– Моя бабушка была повитухой, она принимала Корнелиса. Она его запеленала и потом носила его матери овечье молоко для скорейшего выздоровления.
Сара аккуратно пробует еду. Похлебка горчит.
– Все изменилось на ваших глазах.
– До лихорадки тут была чистота и красота. Мы брали одежду в стирку, мужчины работали в Хемстеде на мельнице. У нас была школа и хромая учительница с севера… почему-то калеки всегда учили лучше здоровых. Она учила мальчиков катехизису, а девочек – вышиванию и дойке. – Женщина смотрит в очаг. – Праздник урожая всегда был счастливым временем. Дети играли в бабки и метали кольца, молодые пары танцевали.
За воспоминаниями женщины слышится ее горе. На миг она как будто совершенно уходит в прошлое и, очнувшись, ошеломленно смотрит вокруг. Потом ее фризская стойкость снова берет верх – умение переносить все, воспитанное жизнью на островах в Северном море. Сара могла бы не слушать эти излияния, а попросить женщину показать ей развалины, потом уйти в холмы и делать наброски. Нет никаких причин мешкать. И все же она спрашивает:
– Сколько людей здесь умерло?
Женщина сжимает губы.
– Почти сто. Остальные перебрались в другие места.
– Боже милостивый. Я буду о них молиться.
– Я родила девятерых. Теперь все они лежат на холме, а их душеньки на небесах. Их отец лежит ближе всех к каменной ограде. Я и сейчас помню его во главе стола, как он благословляет трапезу, а из кармана у него торчит глиняная трубка.
Сара представляет детские могилки среди цветов, и внезапно, непрошено, перед ней возникает образ Катрейн в кухне: дочка жарит оладьи, волосы собраны на затылке в пучок, щеки в муке. Настоящая помощница, вспоминает Сара, умела лить тесто на горячую сковороду и не обжечься.
Женщина говорит:
– Никого из них не похоронили как следует. Под конец были только исхудавшие от лихорадки тела и кашель по всей деревне, как будто крики стаи перелетных птиц.
Она прижимает руки к груди, сдерживая рыдания.
– Я в ту же лихорадку потеряла дочь, – говорит Сара. – Не могу вообразить мое горе, увеличенное девятикратно или десятикратно.
Женщина отрывает взгляд от очага:
– Как ее звали?
– Катрейн.
– И она умерла быстро?
– Сначала болезнь накатывала и отступала, потом все произошло сразу. Помню, как она закашлялась первый раз. Она спала на чердаке, я лежала, прислушиваясь к звукам в доме. Кашляла она тихонько, как будто в подушку, – не хотела, чтобы я слышала. Потом, за несколько часов до смерти, я сидела рядом и молила Бога забрать меня вместо нее. Под конец она в жару то и дело начинала тоненько смеяться, а лицо горело от стыда, как будто она сама виновата – заболела оттого, что ходила босиком. – Сара слышит, как дрожит ее голос, и переводит дыхание. – Она всегда бегала босиком по дому, по холодному каменному полу. Ей было семь лет, почти восемь. Единственный мой ребенок.
Женщина кладет мозолистую ладонь на руку Сары.
– Простите меня, – говорит Сара. – Я не имела права обременять вас своим горем.
– При чем тут какие-то права, деточка.
Они молча едят похлебку.
– Сколько у вас было девочек? – спрашивает Сара.
– Три, включая старшую. Ей было шестнадцать, местные парни за ней увивались. Муж вечно находил привязанные на забор ленты – тайный знак любви.
– У нас, слава богу, до такого не дошло, – говорит Сара.
Она вспоминает Катрейн, наполовину мальчишку-сорванца, наполовину строгую поломойку, как та суетится по дому в фартуке и упрекает отца, что тот оставил башмаки у камина. Только с наступлением темноты она из-за своих кошмаров вновь превращалась в малышку. Сара гадает, какой бы стала Катрейн в девичестве, какие молодые люди завязывали бы ночью ленты у них на крыльце. Однако такие мысли всегда вызывают печаль и самообвинения, как будто Катрейн обречена участи, которая хуже смерти. Видения всегда заканчиваются картиной амстердамского дома: окна темны, огонь не горит, пахнет золой, а Катрейн навеки заперта в пустом жилище – ждет, когда остальные вернутся.
– Вам нездоровится, дорогая? – спрашивает женщина.
Сара отрывает взгляд от тлеющих поленьев под котлом.
– Уйдет ли оно когда-нибудь? Горе?
– Насколько я знаю, нет. Просто надеюсь, что мертвым лучше, чем нам. – Женщина встает и подходит к очагу, чтобы помешать в котле.
Чувствуется, что она устала и хочет снова остаться одна. Сара быстро доедает похлебку и берет себя в руки. Мысленно она складывает пустой дом с семилетней обитательницей, словно карту, встает и протягивает женщине миску:
– Извините, я не спросила, как вас зовут.
– Грита.
– Спасибо большое за ваше гостеприимство и за рассказы. Если можно, я хотела бы сделать в городе несколько набросков. Наверное, мне еще придется сюда приехать раз или два. Не согласились бы вы тогда показать мне город?
– С удовольствием, – отвечает Грита.
Они идут через полуразрушенный дом, пахнущий сырым мхом. Сара прощается и идет к полям. Томас, с удочкой в руке, машет ей с берега.
МанхэттенОктябрь 1958 г.
До Элли не доходит, что Джейк Альперт за ней ухаживает, пока она не передает ему список картин. Целую неделю она собирала данные по голландским и фламандским барочным художницам, чьи работы есть в частных собраниях, и свела список всего к пяти именам. Рюйш, Лейстер, Клара Питерс, ван Остервейк и де Вос. Элли раз десять вписывала «На опушке леса», а потом зачеркивала. Ей виделось, как Габриель в мокром плаще и с украденной картиной под мышкой встречается с Джейком под часами на Центральном вокзале – сцена прямиком из десятицентовых детективов, которые читает Габриель. На аукционе картину продать нельзя, и Элли предполагает, что планируется подпольная сделка. Ей думается, что вдовца странным образом утешит описание картины: девочка на берегу замерзшей реки, в мире, застывшем и увеличенном от холода. Она недоступна и обездолена, но одновременно, на взгляд Элли, стоит в вечном ожидании, пассивная свидетельница жизни. В конце концов картина остается в списке, который Элли приносит на пятничную встречу за ланчем. Всю дорогу в метро она теребит пальцем край бумаги. Ей всегда кажется, будто ревущая тьма туннеля заглатывает ее, уши закладывает, а собственное отражение, проступающее в темном стекле, напоминает угрюмый дагеротип из прошлого столетия. Элли думает, всегда ли она выглядит такой затравленной или просто нервничает перед встречей с Джейком. Оделась она как на свидание или как на встречу с клиентом? Клетчатая юбка вроде бы говорит о втором, но блузка чуть слишком легкомысленная, с короткими рукавами и открытым воротом. Элли застегивает кофту и пытается, не привлекая внимания, придать своему отражению более веселый вид.
Они встречаются в испанском ресторане, где все официанты – старики с зачесанными на лысину седыми волосами. Джейк, как всегда, одет безупречно, в костюм-тройку с темно-вишневым галстуком, в руке у него бежевый портфель. При встрече он наклоняется поцеловать Элли в щеку, и она чувствует, что от него пахнет мылом и винтажной кожей. Странное приветствие – поцелуй в щеку, думает Элли, в нем есть и близость, и официальность. Она вспоминает свое суровое лицо в поезде и выжимает улыбку. Они сидят и несколько минут болтают о погоде и путешествиях в Испанию, потом Джейк делает заказ на двоих.
Тихо, вдумчиво он говорит официанту в белом крахмальном фартуке:
– Gazpacho para dos[2], потом паэлья с морепродуктами, одну порцию на двоих. И риоху, пожалуйста.
Элли думает, что он напоказ вставляет испанские слова, но ей приятно, что он хочет произвести на нее впечатление. Официант приносит риоху в графине чуть учрежденческого вида – коническом с прозрачной ручкой – и наливает им вино.
– Вы всегда заказываете сразу за двоих? – спрашивает Элли.
Джейк раскладывает салфетку на коленях, медленно поднимает глаза:
– Ой, извините. Я слишком много на себя беру. Старая привычка.
– Ничего страшного. Вы, похоже, знаете, что заказывать. Вы часто сюда ходили? С Рейчел?
– Не сюда, в другой испанский ресторан рядом с парком. Мы полюбили испанскую еду во время медового месяца в Барселоне.
Они молча пьют вино из невысоких стаканов, похожих на те, что стояли у матери Элли на кухонном столе.
– Я принесла вам список картин. – Она вынимает листок из кармана и кладет на стол. – Он немного помялся.
Джейк берет бумажку.
– По виду любовно составлено. – Он читает, затем вновь поднимает взгляд. – Спасибо, что собрали это все вместе.
– Перечислить их – самое легкое. Найти – другой вопрос. Но у хорошего арт-дилера должны быть какие-то зацепки. Я смотрела материалы аукционов и музейные каталоги, проверяла, по-прежнему ли эти картины в частных коллекциях.
– Какая из них ваша любимая?
– Год назад я бы сказала: «Игра в карты» Лейстер. Женщина держится с мужчинами на равных, улыбается какой-то рискованной шутке. Она полуобернулась и как бы дает событиям течь своим чередом, но при этом понятно, что она тут главная.
Джейк кладет столовый прибор рядом с тарелкой.
– А теперь?
– Де Вос. Без вопросов.
– ¿Por qué?[3]
Элли подозревает, что он с ней флиртует, но у нее за плечами большой опыт неправильного понимания сигналов со стороны мужчин. В Лондоне у нее была череда неудачных встреч с однокурсниками-реставраторами. Три встречи с молодым аристократом из Йоркшира, прежде чем она поняла, что ошибочно принимала его женственную манеру за утонченность, а он, всякий раз как они сидели в ресторане, исподтишка пялился на итальянских официантов.
Она отбрасывает эти мысли и сосредотачивается на разговоре.