[5].
Фраза о «смертном приговоре» была мне уже знакома — но не по оригиналу, а по публикации: она цитировалась в книге М. О. Чудаковой «Жизнеописание Михаила Булгакова» (1988, с. 471). Причем там она выглядела несколько иначе: «Страшная ночь. („Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор“)»; а главное, совершенно иначе комментировалась: «По-видимому, уже ленинградским врачом были высказаны предположения о той самой болезни, которая унесла в могилу его <Булгакова> отца на 48-м году жизни».
Так кто же подписал Булгакову «смертный приговор»? Сталин? Или врач? И что я могла сказать об этом, не видя оригинала записи и даже не догадываясь, откуда она извлечена?
Некоторое время спустя (книга вышла, Лосев потерял осторожность, а может быть, лицо из грозного ведомства ослабило хватку) я потихоньку получила доступ к таинственной записи.
Это оказался настольный календарь за 1939 год. Точнее, пачка листков календаря, снятых с металлических дужек и скрепленных тесьмой. На многих листках нет никаких помет, на других записи о домашних заботах — портниха, доктор, чей-то визит, телефонный звонок… Иногда пометы о суеверно волновавшие ее о грозах: 11 июля — «Чтение. (Гроза.)»… 27 июля — «Читка пьесы — в 4 ч. гроза»… 28 июля — «Леонтьевы. Эрдманы. Гроза»… 29 июля — «Купанье — гроза на обратном пути»…
9 сентября впервые запись о надвигающейся катастрофе в здоровье Булгакова (многие слова сокращены, привожу полностью): «В Большом театре Миша в первый раз не увидел лиц в оркестре, не узнал Максакову — лица задернуты дымкой».
Назавтра — убегая от отчаяния и от болезни — они выезжают в Ленинград. 10 сентября: «Отъезд из Москвы в Ленинград — международный вагон, Борис, Виленкин на вокзале». Это значит, что их провожают Борис Эрдман и Виталий Виленкин.
11 сентября в Ленинграде. Гостиница «Астория», «чудесный номер», «радостная телеграмма» Я. Л. Леонтьеву в Москву… И попытка прогулки, обернувшейся ужасом по-прежнему неумолимо надвигающейся катастрофы: «…гулять. Не различал надписей на вывесках, все раздражало — домой. Поиски окулиста».
А вот и листок от 12 сентября, вторник… Вряд ли Е. С. возила с собой настольный календарь. Вероятно, она делала эти поспешные, полусловами, записи — вернувшись и, может быть, даже не в первый день. Ввиду важности этой записи привожу ее в подлинном виде, с сохранением всех сокращений: «Остался в но-мере. Я в кн. лавку. Вечером у Андогского. (Речь идет о Николае Ивановиче Андогском, популярнейшем профессоре-окулисте. — Л. Я.) Настойчиво уговаривал уехать. Разговор с портье — о билетах. Молния Якову (Я. Л. Леонтьеву. — Л. Я.). Ноч. разговор из Москвы от Леонтьевых.
Страшная ночь. (Плохо мне, Люсенька. Он мне подпис. смерт. приговор.)»
Тут же вложенный Еленой Сергеевной квадратик промокашки и на нем: «12 сентября 39 г. „Плохо мне, Люсенька. Он мне подписал смертный приговор“». Одна из этих записей является наброском другой.
Доктор — вот кто подписал Булгакову смертный приговор. Доктор, сразу же поставивший, увы, верный диагноз: гипертония в почечной форме, от которой умер отец писателя и которую тогда и еще много лет потом не умели лечить. Булгаков был врач и понял, что обречен. Через несколько дней московские врачи подтвердили трагический диагноз.
Почему не протестовала Чудакова, сразу же и правильно прочитавшая запись? Мое имя в заглавных титрах смутило ее? По-видимому, мне она верила больше, чем себе, а представить, что составителю действительно стала недоступной значительная часть текстов, не могла даже она.
Фантастическая история о Сталине, якобы подписавшем Булгакову «смертный приговор», имела успех. Как и все эти бесчисленные, высосанные из пальца литературные истории…
Безумно хотелось войти в эту вторую половину тетрадей. Вычитать, освободить их от ляпов. Они нуждались в комментарии, который никогда и никто кроме меня уже не сделает. И воспоминания… Да, воспоминания. Суть моего замысла была в том, чтобы представить все уцелевшие от расхищений и пропаж разрозненные листки бесценных мемуаров Е. С. Я включила в книгу все, что мне удалось собрать по разным архивным «единицам хранения». Но все ли я видела? Может быть, там есть еще что-нибудь замечательно важное? И черновая редакция дневников… Дело в том, что к печати и я, и Лосев готовили тексты, уже отредактированные Е. С. Булгаковой. Интереснейшие фрагменты из сохранившихся и доступных мне черновых тетрадей я включила в комментарий. Из доступных мне — эти тетради выдавались мне в читальный зал урывками, на короткое время… Просмотреть бы их заново, полностью, не торопясь: какие новые нюансы могли бы открыться в их содержании…
Права на переиздание книги принадлежали издательству «Книжная палата». Юридические права на рукописи, на доступ к ним, конечно, наследникам. С издательством было просто: я запросила и получила письменный отказ от переиздания; книга была свободна. Уговорить наследников не удалось.
Цепляться больше было не за что.
С небольшим фибровым чемоданом, тем самым, с каким я езживала обыкновенно на неделю-другую в Москву, мы вошли в какой-то частный банк во дворе на Новом Арбате. На этот раз чемодан был тяжеловат, и его нес муж: чемодан был набит деньгами, которые у нас остались после продажи имущества и оплаты всех расходов по отъезду. Барышни приняли деньги; с некоторым сомнением (развязывать — не развязывать?) подержали в руках тяжелый брус: банковскую упаковку в одну тысячу однорублевых бумажек; потом, махнув рукой, бросили ее к прочим. В обмен нам вручили 158 долларов и справку, что получены эти 158 долларов законным путем, при обмене в коммерческом банке. Все это вместе со справкой легло в кармашек бумажника, и мы получили благосклонное разрешение оставить здесь же и чемодан.
Теперь уже было видно, что уезжают не единицы. Мело по всей стране — к еще недавно недоступным границам и международным аэропортам. Мир становился маленьким, как мячик пинг-понга, и уже не было на нем места, куда не бросало бы граждан России… (Сколько-то лет назад, не помню даты, однажды в Харькове была странная зима: днем и ночью в окна бил юго-восточный ветер, сухой, бесснежный и черный. Он нес тучи пыли. Пыль темным накатом залепляла окна, слоем ложилась на подоконники, днем в комнатах горел свет… Говорили, что там, в южно-русских степях, на юго-восток от нас, ветер сносит плодородный слой земли, чернозем, — он, оказывается, совсем тонок, — оставляя голые, не способные родить плеши…)
В московском аэропорту, медленно толкая перед собою тележки, подвигалась безмолвная очередь. Сохнутовский чиновник деловито подталкивал и передвигал людей. У него было пугающе холодное лицо, как будто он орудовал ящиками с товаром, и был он похож на Харона, пересчитывавшего и грузившего обреченных для отправки в иные миры… Все дни до этого момента эти люди были уверены, что уезжают по своему свободному и продуманному решению. И потом, в Израиле, снова будут думать, что их выбор был свободным и добровольным. Но здесь, медленно двигаясь с бледными лицами за своими тележками, они знали истину: Россия выталкивала их… Запомнился молодой человек, с каким-то вызовом прижимавший к себе клетку с кошкой. Наверно, она была для него духом оставленного дома. Его ларами, его пенатами, его домовым…
А потом три с половиной часа отрешенности и покоя. Плотное давление ненависти уходило, растворялось в прошлом… Впереди была запредельная бедность первых двух лет эмиграции, минарет, господствующий над Лодом, и тошнотные крики муэдзина на закате, так напоминающие «Бег». Но об этом пока ничего не было известно…
В черном небе ослепительно сверкала луна — светило Воланда. Она была полная и все три с половиной часа старалась держаться справа. Самолет шел на юг. Правда, если совсем точно, — с небольшим отклонением к западу. Ибо прямо на юг от Москвы — далеко и почти прямо на юг — Иерусалим, Ерушалаим, может быть, булгаковский Ершалаим. Справа оставался Киев, его Город. И новая геометрическая фигура ложилась на карту планеты — неправильный треугольник, вытянувшийся острым углом на юг. Треугольник булгаковской судьбы, почему-то прочно скрестившейся с моей судьбою.
Шесть редакций романа
Прикоснуться к рукописям
Философский роман «Мастер и Маргарита» прозрачно ясен. Его с увлечением читают подростки и понимают, кажется, всё. Горькую радость юмора и высокое презрение к бездуховности. Буйство фантазии, как никого очаровывающее юных. Повествование о духовной стойкости человека и о верной, вечной, преодолевающей всё любви…
Полный юмора и поэзии роман «Мастер и Маргарита» сложен. Проходят годы, его перечитывают снова и снова. Он поворачивается, как волшебный хрустальный шар. Открываются новые грани, рождаются новые ассоциации. Одни подтексты расплываются, уходят в глубину, другие поднимаются на поверхность, становятся главными.
Роман о любви и творчестве… О смерти и бессмертии… О силе и бессилии власти… Что есть власть? Что есть вина и возмездие? Что есть бесстрашие, страх, трусость? Что такое течение времени, наконец, и что есть человек во времени? Что это — вопросы или ответы? Истина или путь к истине?
Сатирическая фантасмагория разворачивается на фоне сплетения вечных тем — на фоне бесстрашного, дерзкого и победного сплетения двух вечных и существующих раздельно тем — евангельской легенды и легенды о Фаусте. С волнующе-образными выходами в творческие миры Пушкина, Гоголя, Лермонтова, Достоевского. В какой-то соблазнительной и безбрежной перекличке с творениями мировой литературы, музыки, живописи…
И при всем том — ощущение, что автор разговаривает с тобою наедине, только с тобою, единственным, кому он доверяет все. Сладость самостоятельных читательских открытий сменяется догадкой, что в романе скрыто что-то еще, что-то, сказанное автором, тебе сказанное, но — не услышанное, не схваченное тобою, не понятое. Эта догадка тревожит подростка, впервые читающего роман. И волнует исследователя, знающего о романе почти все…