Откинувшись на мягкую спинку кресла в троллейбусе, она прислушивается к тому, о чем шепчутся двое граждан, сидящие впереди нее. «Поспеем ли за цветами заехать? — беспокоился маленький. — Кремация, ты говоришь, в два?»
От того времени, как она встала, и до этой минуты прошло, видимо, часа два или около того. «Через несколько минут» она уже под Кремлевской стеной. «Маргарита щурилась на яркое солнце», то есть время около двух часов дня. Тут показалась похоронная процессия — хоронят Берлиоза…
Далее диалог с Азазелло. «Ведь я вас полчаса уже уламываю… Сегодня вечером, ровно в половину десятого, потрудитесь… В десять я вам позвоню…»
Но там, где бесконечно считают время, возникает материальный символ времени — часы. «Маргарита Николаевна сидела перед трюмо в одном купальном халате… Золотой браслет с часиками лежал перед Маргаритой Николаевной рядом с коробочкой, полученной от Азазелло, и Маргарита не сводила глаз с циферблата. Временами ей начинало казаться, что часы сломались и стрелки не движутся. Но они двигались, хотя и очень медленно, как будто прилипая, и наконец длинная стрелка упала на двадцать девятую минуту десятого».
Булгаковские символы и мотивы нередко складываются вне того или иного его сочинения. Возникают в его мироощущении, в его личности, переходят из сочинения в сочинение. Часы как символ времени, часы как воплощенное время — один из тех мотивов, которые проходят через все его творчество.
Боем часов наполнена «Белая гвардия» — роман о Времени. Они бьют, тикают, играют менуэт, неумолимо помечая время. Они присутствуют во всех событиях, вмешиваются, наблюдают. И однажды, в «Белой гвардии», Булгаков даже попытался изобразить выражение их лица. Часы похищают бандиты у Василисы («Со стола взял стеклянные часы в виде глобуса, в котором жирно и черно красовались римские цифры. Волк натянул шинель, и под шинелью было слышно, как ходили и тикали часы»).
Часы выступают символом сломавшегося времени в «Роковых яйцах». Для профессора Персикова год 1920-й обозначился тремя знамениями: Большую Никитскую переименовали в улицу Герцена, «затем часы, врезанные в стену дома на углу Герцена и Моховой, остановились на одиннадцати с четвертью», после чего в террариумах издохли все жабы, в том числе исключительнейший экземпляр жабы Суринамской.
Часы бьют, торопя, в рассказе «Ханский огонь». («Плыла полная тишина, и сам Тугай слышал, как в жилете его неуклонно шли, откусывая минуты, часы. И двадцать минут, и полчаса сидел князь недвижно»… «Тугай вдруг остановился, провел по волосам, взялся за карман и нажал репетир. В кармане нежно и таинственно пробило двенадцать раз, после паузы на другой тон один раз четверть и после паузы три минуты»…)
И в романе «Мастер и Маргарита» присутствуют — не могут не присутствовать — часы. В доме мастера («Иван представлял себе ясно уже и две комнаты в подвале особнячка, в которых были всегда сумерки из-за сирени и забора. Красную потертую мебель, бюро, на нем часы, звеневшие каждые полчаса, и книги, книги от крашеного пола до закопченного потолка, и печку»).
Загадочные, неизвестно где находящиеся часы отмечают начало праздничной полночи — высшую точку на великом балу у Сатаны: «Маргарита не помнила, кто помог ей подняться на возвышение, появившееся посередине этого свободного пространства зала. Когда она взошла на него, она, к удивлению своему, услышала, как где-то бьет полночь, которая давным-давно, по ее счету, истекла. С последним ударом неизвестно откуда слышавшихся часов молчание упало на толпы гостей».
Но главное — часики Маргариты. Эти самые, с золотым браслетом. Проследите, что происходит: она сидит перед зеркалом трюмо, но в зеркало не смотрит — не сводит глаз с циферблата лежащих перед нею часов. Ровно в десять или минутой позже открывает коробочку, полученную от Азазелло. «Кончиком пальца Маргарита выложила небольшой мазочек крема на ладонь, причем сильнее запахло болотными травами и лесом, и затем ладонью начала втирать крем в лоб и щеки». И только тут, сделав несколько втираний, она взглядывает в зеркало и… и роняет коробочку «прямо на стекло часов, отчего оно покрылось трещинами».
Что это? Случайная, незначительная подробность? Или знак? «Сейчас позвонит Азазелло!»… «В это время за спиной Маргариты в спальне грянул телефон»… Вполне возможно, что Азазелло позвонил ровно в десять, но мет времени больше не будет. Время перестало помечаться стрелками часов. С этими трещинками, покрывшими стекло часов, в действии романа происходит важный поворот: время начинает свое другое течение.
Вольное течение времени, в которое вместится все, что будет угодно, желанно или интересно. Все — в два часа, от десяти до полуночи. Неторопливый полет над Арбатом, и дом Драмлита, разгром квартиры Латунского, и битье окон в доме Драмлита, полет на поэтическую реку и возвращение в Москву, утомительный прием бесконечной вереницы Воландовых гостей и бал…
И бесконечна протяженность мгновения полночи…
Любопытно, в доме у Латунского никаких часов нет, там ничто не фиксирует время. И у Маргариты — после тех, с золотым браслетом, оставшихся на подзеркальнике, — часов нет…
Кстати, напомню из «Фауста» — подобное отождествление времени с часовой стрелкой: «И станет стрелка часовая, И время минет для меня!» (Перевод Н. Холодковского.)
«Боги, боги мои!..»
Образы-символы проходят через роман «Мастер и Маргарита», создавая мотивы, наполненные то всплывающими, то ускользающими скрытыми смыслами. Мотив ножа, о котором речь уже шла в одной из предыдущих глав, и мотив зеркала, о котором речь ниже. Мотив солнца и мотив луны. Мотив грозы и особенно наступательно слышный в романе мотив розы. Мотивы переплетаются, двоятся, троятся. Они способствуют ощущению удивительной цельности романа при всем разнообразии его пластов и планов и очень часто звучат музыкальными лейтмотивами. Как, например, этот:
«О боги, боги, за что вы наказываете меня?..» — эта мелодия страдания в мысленном монологе Пилата, чувствующего приближение своей гемикрании, возникает в самом начале главы 2-й («Понтий Пилат»). Через несколько страниц — через несколько минут действия — к ней присоединяется другая: «И мысль об яде вдруг соблазнительно мелькнула в больной голове прокуратора».
Еще мгновенье, и обе темы зазвучат вместе, складываясь в формулу: «И тут прокуратор подумал: „О боги мои!..“ И опять померещилась ему чаша с темной жидкостью. „Яду мне, яду…“»
Потом формула неожиданно повторится в главе 5-й («Было дело в Грибоедове»), там, где нет ни Пилата, ни Иешуа Га-Ноцри, а есть гремящий адской музыкой московский писательский ресторан: «Лгут обольстители-мистики, никаких Караибских морей нет на свете… Вон чахлая липа есть, есть чугунная решетка и за ней бульвар… И плавится лед в вазочке, и видны за соседним столиком налитые кровью чьи-то бычьи глаза, и страшно, страшно… О боги, боги мои, яду мне, яду!..»
Чьи это слова? Кто сидит за одним из столиков писательского ресторана и видит налитые кровью бычьи глаза? Кому — страшно на этом дьявольском «празднике жизни»? Страшнее, чем среди инфернальных теней на балу у настоящего Сатаны? «Страшно! Яду мне, яду!» Это автор говорит словами Пилата, может быть, кратко включая в повествование тему чеховского рассказа «Страх».
Речь о страхе будничного. О страхе обыденного. А на балу у Сатаны — там не страшно. Ах, эти убийцы во фраках и нагие отравительницы в фонтанах шампанского. Там, в остановившемся времени, не страшно. Страшно здесь: «Яду мне, яду!»
Непроизнесенный стон Пилата «О боги мои!..» еще конкретен и заземлен, и чаша с темной жидкостью для него реальна, он мог бы приказать ее подать… В грохоте писательского ресторана «чаша с темной жидкостью» теряет свою конкретность, остается только словесной формулой, мелодией отчаяния. Но булгаковское слово не бывает пустым. Оно значимо и весомо. И вот уже эта формула «Яду мне, яду!» становится самостоятельным лейтмотивом — темой яда и отравительства, пронизывающей роман.
Фактически эта тема завязывается в рассказе мастера — в устах любимой мастера, (глава 13-я, «Явление героя»). Прислушайтесь: «Так вот, она говорила, что с желтыми цветами в руках она вышла в тот день, чтобы я наконец ее нашел, и что, если бы этого не произошло, она отравилась бы, потому что жизнь ее пуста». И еще раз в той же главе: «Глаза ее источали огонь, руки дрожали и были холодны. Сперва она бросилась меня целовать, затем, хриплым голосом и стуча рукою по столу, сказала, что она отравит Латунского».
Стоит ли придавать значение тому, что сказала женщина в час отчаяния? Мы знаем, что никогда и никого не отравит Маргарита. Попав ведьмой в квартиру Латунского, она крушит мебель, выливает чернила в его постель, топит в ванне его любимый костюм. Но отравление? Но убийство?
«…Одно дело попасть молотком в стекло критику Латунскому, — резонирует Азазелло, — и совсем другое дело — ему же в сердце».
«В сердце! — восклицала Маргарита, почему-то берясь за свое сердце. — В сердце! — повторила она глухим голосом».
«Нет! — воскликнула Маргарита. — Нет, умоляю вас, мессир, не надо этого!»
Тогда выходит, ее слова о том, что она отравит Латунского, вообще ничего не значат? Ах, значат! Метафоры романа удивительно реализуются, а слова Маргариты воплощаются мгновенно. «…Дьяволу бы я заложила душу, чтобы только узнать, жив он или нет?..» — восклицает она мысленно, и рядом с нею тотчас оказывается Азазелло. И тема яда и отравителей, скользнувшая из ее уст в главе 13-й, настойчиво станет заполнять сцены великого бала у сатаны.
(Отмечу, что Иван, очень внимательно слушавший речь мастера, на эти слова реагировал особо: «Иван как-то сконфуженно покряхтел, но ничего не сказал».)
Отравители и отравительницы чередою пройдут перед нами.
Господин Жак, отравивший королевскую любовницу… «А ведь это не с каждым случается! — шепчет Коровьев. — Посмотрите, как красив!»
Граф Роберт… «Как смешно, королева, — шептал Коровьев, — обратный случай: этот был любовником королевы и отравил свою жену».