Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями — страница 30 из 148

«Ну, что ж, бывает, — сказал в заключение Булгаков. — Не удалась пьеса. Не удалась».

«…После этого, как говорил Миша, произошло то, что бывает на базаре, когда кто-нибудь первый бросил кирпич в стену. /Начался бедлам. Следующие ораторы предлагали действительно выкинуть какие-то сцены, действующих лиц… Собрание закончилось… Шея у Раскольникова стала темно-синей, налилась».

А вот последние строки булгаковского рассказа, дожно быть, не раз прокатывавшиеся Еленой Сергеевной в памяти, так выразительны, что, думаю, точны:

«Миша поднялся и направился к выходу. Почувствовав на спине холодок, обернулся и увидел ненавидящие глаза Раскольникова. Рука его тянулась к карману. Миша повернулся к двери. „Выстрелит в спину?“»[88]

Раскольников вооружен. Выстрелит в спину или нет? Рука в правом кармане — кончик шпаги из-под плаща…

…Были, были уже в 1928 году приметы надвигающейся беды. В феврале у Булгакова возникла идея — съездить за границу, месяца на два, с Любашей в качестве переводчицы. Нормальная идея, не правда ли — даже для того времени? Вот и Горький писал Всеволоду Иванову: «Очень хочется мне вытащить Вас и Федина сюда. Да еще бы Зощенко. Да Булгакова. Посидели бы мы тут на теплых камнях у моря, поговорили бы о разном» (13 декабря 1925года). Знает ли Булгаков об этом письме? Вряд ли. Впрочем, это не имеет значения. Он с гордостью поясняет надлежащей «инстанции» (административному отделу Моссовета) цель своей поездки за границу: «В Париже намерен, изучив город, обдумать план постановки пьесы „Бег“, принятой ныне в Московский Художественный Театр». Подумав, добавляет в пост-скриптуме: «Отказ в разрешении на поездку поставит меня в тяжелейшие условия для дальнейшей драматической работы»[89]. Ответ «инстанции» был краток: отказ… Аргумент? Без аргументов.

И все-таки весь 1928 год на Булгакове лежит незримая тень защиты. Он чувствовал себя в относительной безопасности — до поры до времени. И, главное, надеялся на постановку «Бега».

Крамольная сцена в «Днях Турбиных»

В общий хор критиков — сразу же после премьеры «Турбиных» — включается А. В. Луначарский. Нарком просвещения — образованный человек; он понимает, что пьеса Булгакова и спектакль Художественного театра — очень значительное явление культуры. Но Анатолий Васильевич еще и чиновник, остро чующий скрытую угрозу, которую несут в себе и этот спектакль, и эта пьеса, и самый автор пьесы — беззащитный, непонятно независимый и непредсказуемый. Поэтому позиция Народного комиссара противоречива — от признания, близкого восхищению, до раздражения, переходящего в ненависть. (Впрочем, и Л. Троцкий отмечал: «Луначарский умеет писать об одном и том же вопросе и за и против».)

В свободе выражений Луначарский не уступает критикам. Содержание «Дней Турбиных» пересказывает так: «Ему (Булгакову) нравятся сомнительные заезженные остроты, которыми обмениваются собутыльники, атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-нибудь рыжей жены приятеля; ему нравится способность этой среды приходить в себя, как ни в чем не бывало становиться на четыре лапы, украшать спокойно елочку, устраивать вторую или третью женитьбу после самых потрясающих катастроф… В изображении Булгакова политические разговоры их почти идиотически скудны, а остальные разговоры — серия банальнейших острот, скучнейшие, канительнейшие диалоги без малейшего подъема мысли…» И о самом драматурге: «Он является политическим недотепой по примеру своих героев… Главным комическим персонажем в пьесе является сам автор»[90].

Однако, кроме беспредметной брани, в обличениях Луначарского прорисовывается и некий конкретный, заслуживающий внимания сюжет: Луначарского возмущает изображение петлюровцев в пьесе.

«…Посмотрите, какие погромщики петлюровцы! — негодует нарком. — Еще хорошо, что театр имел такт выбросить из пьесы Булгакова сначала дававшийся на сцене омерзительный эпизод с издевательством и истязанием еврея петлюровцами». (Стало быть, осторожный Станиславский верно определил цензурную опасность и тактиком в противоборстве с цензурой был лучшим, чем Михаил Булгаков.)

«Петлюровские сцены» вызывают особое негодование не только Луначарского. «Пьеса „Дни Турбиных“… — авторитетно высказывается С. И. Гусев, видный партийный деятель и заведующий отделом печати ЦК. — Она встретила единодушное осуждение со стороны марксистских критиков, но все они просмотрели весьма существенную особенность этой пьесы — великорусский шовинизм. Припомните, как там добродетельные и чистые русские юнкера противопоставлены петлюровским бандитам, состоящим на 100 процентов из бандитов и грабителей. Я не отрицаю, что петлюровцы такими и были (Он не отрицает, что петлюровцы такими и были. — Л. Я.), но все же у Петлюры имелись элементы национальной идеи…»

«А наши театральные критики этого и не заметили», — резюмирует С. И. Гусев[91].

Заметили, заметили, как же не заметить! Главрепертком еще в процессе репетиций норовил снять эти сцены, но автор проявил тогда невиданное упорство, автор тогда, как говорится, насмерть стоял…

И теперь, когда пьеса стала спектаклем, В. Блюм, в одной из цитированных выше рецензий, обличает драматурга с партийных позиций: петлюровщина — «мелкобуржуазная — все же революция»; она «нам все же „симпатичнее“ и ближе золотопогонной героики»; и когда «нам показывают только погромную сторону петлюровщины, мы знаем, что это — ложь»…

И В. Киршон выскакивает на диспуте о «Днях Турбиных»: «Это насмешка русского шовиниста над украинцами»[92]. Впрочем, В. Киршон — не критик. Он драматург, молодой и многообещающий. Конкурент, так сказать…

«Петлюровские сцены» — это, собственно, одна картина во втором акте четырехактной драмы «Дни Турбиных». Действие здесь происходит в петлюровском штабе, на сцене надпись: «Штаб 1-й кінной дивізіі», и построена картина до гениальности лаконично и — беспощадно.

Персонажей немного. Петлюровский полковник Болботун… Сотник Галаньба — «холоден, черен, с черным шлыком»… (В ранней редакции о нем: «Командир разведки при 1-й Петлюровской дивизии»; в редакции последней, явно под давлением Главреперткома: «бывший уланский ротмистр», что, конечно, значения не имеет.) «Холодный» Галаньба страшен, как будет страшен Тихий в «Беге», как страшны все эти умельцы превращать человеческое существо в дерьмо…

Вся картина — это три момента (три сцены), когда «гайдамаки» одного за другим притаскивают отловленных людей. («Хлопцы, що там? Що? — Якись жиды, пан сотник, мимо мосту по льду дали ходу из Слободки. — Галаньба. Хлопцы! Разведка! По коням! По коням!.. А ну, проскочить за ними! Тильки живыми визьмить! Живыми!»)

Сначала это дезертир-сечевик с помороженными ногами, украинец. («Взять его под арест! И под арестом до лазарету! Як ему ликарь ногу перевяжет, вернуть его сюды в штаб и дать ему пятнадцать шомполив, щоб вин знав, як без документов бегать с своего полку».) Потом русский мастеровой, сапожник, которого нагло грабят в этом «штабе». Потом — со сладострастием отловленный еврей… Унижение и угроза… унижение и ограбление… унижение и смерть… Последовательно нарастающая беззащитность человека.

Напомню читателю, что за этой мрачной сценой — личные впечатления драматурга, отразившиеся в дошедшей до нас, а еще более, вероятно, в не дошедшей до нас его ранней прозе… Булгаков ведь был мобилизован петлюровцами, короткое время находился в их войсках, рискуя жизнью, бежал… Е. С. говорила мне, что убийство еврея, потрясшее его на всю жизнь, он видел. О подробностях не рассказывала. Может быть, и Булгаков не рассказывал ей о подробностях.

Четвертый момент возникнет в следующем действии — в картине «Вестибюль Александровской гимназии», когда уже знакомые зрителям «гайдамаки» пытаются отловить Николку (Галаньба. «Живьем! Живьем возьмить его, хлопцы!..» — и зрители уже знают, что означает «живьем»), а Николка, совершив отчаянный прыжок с вершины лестницы в провал, на радость зрителям уходит. С разбитой головой, раненый пулей в ногу, но уходит…

В конструкции пьесы очень важная картина — «Петлюровский штаб». Первоначально Булгаков хотел показать ее как сон — как привидевшийся Турбину кошмар. Спящий Турбин вскидывался с криком: «Помогите! Помогите!.. Вон он, может быть, еще жив…» Художественный театр — еще не прошедший школу «снов» булгаковского «Бега» — был против. А потом оказалось, что все к лучшему. Картины в доме Турбиных и в петлюровском штабе идут как бы не пересекаясь, и тем не менее они существуют вместе: петлюровский штаб — в сознании Турбиных, за плечом Турбиных, рядом…

Эти сцены в пьесе о гражданской войне — воплощение кошмара гражданской войны. Воплощение войны вообще — с неизбежным разгулом жестокости, раздавливающей человека. Только в присутствии этих сцен положение Турбиных, растерянность Турбиных обретают подлинно драматическую глубину. Растерянность русских интеллигентов, с их обостренным чувством долга и чести, с их готовностью жертвовать собой и брать ответственность на себя, и непонимание, что же нужно делать, беспомощность и — надежда…

Пьеса кончается надеждой на выход из отчаяния гражданской войны, на выход во что-то другое — неизвестное, совсем простое, может быть, даже бедное, но совершенно прекрасное, чему имя — мир. Ибо мир — это жизнь.

«Но все же… элементы национальной идеи…», — писал партийный деятель С. И. Гусев. А по Булгакову — нет такой идеи, которая оправдывала бы страдания и смерть.

«Унтег-цег, — говорил в „Белой гвардии“ умирающий Най-Турс… — бгосьте гегойствовать к чегтям…» «Господин поручик, — урезонивал Мышлаевского в „Белой гвардии“ полковник Малышев, — Петлюре через три часа достанутся сотни живых жизней… О портретах, пушках и винтовках попрошу вас более со мною не говорить».