Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями — страница 39 из 148

«В этом году исполняется десять лет с тех пор, как я начал заниматься литературой в СССР. За этот срок я <…> написал ряд сатирических повестей, а затем четыре пьесы, из которых три шли при неоднократных цензурных исправлениях, запрещениях их и возобновлениях на сценах государственных театров в Москве, а четвертая, „Бег“, была запрещена в процессе работы над нею в Московском Художественном театре и света не увидела вовсе. Теперь мне стало известно, что и остальные три к представлению запрещаются».

«Вся пресса, — пишет Булгаков, — направлена была к тому, чтобы прекратить мою писательскую работу, и усилия ее увенчались к концу десятилетия полным успехом: с удушающей документальной ясностью я могу сказать, что я не в силах больше существовать как писатель в СССР.

После постановки „Дней Турбиных“ я просил разрешения вместе с моей женой на короткий срок уехать за границу — и получил отказ. <…>

Я просил о возвращении взятых у меня при обыске моих дневников — получил отказ.

Теперь мое положение стало ясным: ни одна строка моих произведений не пройдет в печать, ни одна пьеса не будет играться, работать в атмосфере полной безнадежности я не могу, за моим писательским уничтожением идет материальное разорение, полное и несомненное. <…>

Я прошу Правительство СССР обратить внимание на мое невыносимое положение и разрешить мне выехать вместе с моей женой Любовью Евгеньевной Булгаковой за границу на тот срок, который будет найден нужным»[133].

Это заявление Свидерский направляет А. П. Смирнову со своей известной сопроводительной запиской: «Я имел продолжительную беседу с Булгаковым. Он производит впечатление человека затравленного и обреченного. Я даже не уверен, что он нервно здоров. Положение его действительно безысходное. Он, судя по общему впечатлению, хочет работать с нами, но ему не дают и не помогают в этом. При таких условиях удовлетворение его просьбы является справедливым»[134].

И заявление Булгакова, и записка Свидерского датированы одним числом — 30 июля 1929 года. Может быть, Булгаков пришел с письмом в руках? Не исключено, однако, что письмо написано им тут же, по предложению Свидерского, и тут же, машинисткой Свидерского перепечатано… Булгаков к этому времени неоднократно брался за такое письмо — оно давно обкатано в его мозгу…

А. П. Смирнов на присланные ему бумаги реагирует незамедлительно. Уже 3 августа он отправляет на имя В. М. Молотова в Политбюро оба письма, Булгакова и Свидерского, причем в нескольких копиях, присовокупив к ним свои замечания и просьбу «разослать их всем членам и кандидатам Политбюро».

«Со своей стороны считаю, — пишет А. П. Смирнов, — что в отношении Булгакова наша пресса заняла неправильную позицию. Вместо линии на привлечение его и исправление (подч. мною. — Л. Я.) практиковалась только травля, а перетянуть его на нашу сторону, судя по письму т. Свидерского, можно».

(Неужели и это письмо — хотя бы в пересказе — Булгакову известно? В «Кабале святош»: «Людовик. Но… (понизив голос) я попробую исправить его, он может служить к славе царствования… Шаррон (у лестницы). Нет. Не исправит тебя король».)

Свидерский считал, что замученного драматурга нужно хотя бы отпустить, что это было бы справедливо. Его друг А. П. Смирнов тоже справедлив, но не настолько, чтобы разрешить загнанному в угол писателю выехать за границу: «Что же касается просьбы Булгакова о разрешении ему выезда за границу, то я думаю, что ее надо отклонить. Выпускать его за границу с такими настроениями — значит увеличивать число врагов».

А вот насчет ареста личных дневников писателя — счел действия ОГПУ «неправильными» и предложил дневники вернуть[135]. Вот почему дневники (а заодно и машинопись «Собачьего сердца») Булгакову были все-таки возвращены в 1929 году. Перед тем как вернуть, пристально и пристрастно читали чужие дневники. Какие-то страницы фотографировали, с каких-то специально помеченных страниц машинистка старательно снимала копии. Явно были помечены и сохранены все страницы, на которых упомянуто слово «еврей». Ягода, что ли, проявил особый интерес?

И снова заседает Политбюро, на этот раз рассматривая весь букет писем — Булгакова, Свидерского и А. П. Смирнова. 5 сентября: «Слушали: О Булгакове. Постановили: Отложить»; через неделю: «Слушали: О Булгакове. Постановили: Снять вопрос»[136].

Политбюро заседает, а Булгаков, оглядываясь на события прошедшего года, который он назовет «годом катастрофы», уже грезит сладостными фантасмагориями «Театрального романа».

Пока это записи, обращенные к «Тайному другу»: «Бесценный друг мой! Итак, Вы настаиваете на том, чтобы я сообщил Вам в год катастрофы, каким образом я сделался драматургом?..» Выстраивает в ряд, как он это часто делает, цепочку возможных названий: «Дионисовы мастера. Алтарь Диониса. Сцена. „Трагедия машет мантией мишурной“»[137]. На первой же странице, на полях слева, помета красным карандашом: «План для романа».

И параллельно замышляется и даже начата комедия, которую в 1930 году писатель уничтожит, а еще несколько лет спустя напишет заново и назовет: «Блаженство». Комедия о путешествии в будущее — в ту обещанную коммунистической утопией страну, которую древние помещали в загробном мире и называли Элизиумом, Елисейскими полями, Макарuей (что собственно и переводится как Блаженство), в страну, где в царстве гармонии, оснащенном всеми благами техники, живут новые люди. Но, оказывается, «нового человека» обуревают все те же, насквозь знакомые, узкие, эгоистичные страсти, и в идеальном обществе по-прежнему несвободна творческая личность, и попавший в этот рай изобретатель в отчаянии бежит назад, в свой треклятый и нищий 1929 год…

Главной же работой этих дней, завершенной и совершенной, становится, как помнит читатель, пьеса «Кабала святош».

Повидимому, у драматурга не было желания создавать аллюзии с настоящим. Он уходил «в призрачный и сказочный Париж XVII века», в век дворцовой роскоши и католического ханжества, век расцвета французской комедии, век Мольера и думал, что уходит от современности. Писал брату в январе 1930 года: «…Я написал пьесу о Мольере… Мучения с нею продолжаются уже полтора месяца, несмотря на то, что это — Мольер, 17-й век… несмотря на то, что современность в ней я никак не затронул». (Подч. мною. — Л. Я.)

А пьеса становилась взрывчато-современной, исповедально-автобиографической и пророческой. Слишком хорошо писатель знал, как это бывает, когда в одном треугольнике соединяются художник, монарх и «кабала святош», для которой всегда есть место при любой идеологии.

И стоящие за его плечом очертания будущего романа — романа о дьяволе и о Христе — уплотняются, наполняясь горькой и важной мыслью: люди как люди, квартирный вопрос только испортил их… ибо что было, то и будет, и нет ничего нового под солнцем…

«Автору возвращена часть его жизни»

События 1929 года Булгаков называет «годом катастрофы». Но это еще не катастрофа. Настоящая катастрофа произойдет позже — в марте 1930 года, когда из Главреперткома придет уведомление: «М. А. Булгакову. По распоряжению Председателя ГРК сообщаю, что пьеса Ваша „Кабала святош“ к постановке не разрешена. Секретарь ГРК…»

В доме — ни гроша, а теперь и перспектив — никаких. Продано все, что можно продать. Любаша пробует устроиться на работу — ей отказывают, как только узнают, что она — Булгакова.

Людовик в «Кабале святош» говорил: «Запрещаю играть „Тартюфа“. Только с тем, чтобы ваша труппа не умерла с голоду, разрешаю играть в Пале-Рояле ваши смешные комедии…» Нет, у Сталина любимый драматург вполне может умереть с голоду.

Резолюция Главреперткома датирована 18 марта. 28 марта Булгаков пишет письмо «Правительству СССР». Он о многих важных вещах пишет Правительству СССР. В частности — следующее: «Я прошу Правительство СССР приказать мне в срочном порядке покинуть пределы СССР в сопровождении моей жены Любови Евгеньевны Булгаковой… Если же и то, что я написал, неубедительно, и меня обрекут на пожизненное молчание в СССР, я прошу Советское Правительство дать мне работу по специальности и командировать меня в театр на работу в качестве штатного режиссера… Если меня не назначат режиссером, я прошусь на штатную должность статиста. Если и статистом нельзя — я прошусь на должность рабочего сцены. Если же и это невозможно, я прошу Советское Правительство поступить со мной, как оно найдет нужным, но как-нибудь поступить, потому что у меня, драматурга, написавшего 5 пьес, известного в СССР и за границей, налицо в данный момент — нищета, улица и гибель».

Перепечатанное Еленой Сергеевной в нескольких экземплярах, письмо отправлено по надлежащим адресам. 14 апреля стреляется Маяковский. Похороны Маяковского становятся стихийной и оглушительно массовой демонстрацией любви к поэту — 17 апреля. (На фотографии, сделанной Ильфом во время этих похорон, запечатлено полное отчаяния лицо Михаила Булгакова.) Назавтра, 18-го, Сталин звонит Булгакову.

Как бесконечно прокатывались потом в памяти слова Сталина. «Быть может, вам действительно нужно уехать за границу?..» И: «Нам бы нужно встретиться, поговорить…» И: «Вы где хотите работать? В Художественном театре? — Да, я хотел бы. Но я говорил об этом, и мне отказали. — А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся».

Это был их единственный личный разговор.

О своих обещаниях Сталин помнит. Ровно через неделю после звонка, 25 апреля, Сталин лично докладывает на Политбюро «о гражданине Булгакове» в связи с его письмом «Правительству СССР». Принимается постановление: «Поручить т. Молотову дать указание т. Кону Ф.»[138] (Тусклая личность по имени Феликс Кон теперь возглавляет Главискусство вместо Свидерского.)