А заступничество Горького за Булгакова здесь заканчивается. Никогда и ничего Горький для Булгакова больше не сделает. Потрясающую по мастерству и стилю повесть о Мольере, которую Булгаков напишет в 1932–1933 годах для серии «Жизнь замечательных людей», Горький не поймет, не одобрит и даже будет способствовать ее запрещению[157].
Вмешательство Горького в судьбу «Дней Турбиных» осталось Булгакову неизвестным.
«Мой писатель без сапог?»
Возобновление «Дней Турбиных» для Булгакова и в самом деле было возвращением к жизни. Даже в том отношении, что небольшой, но стойкий денежный ручеек от спектаклей теперь будет поддерживать писателя — подобно выигрышу мастера — до конца его дней. (Пьеса сойдет со сцены МХАТа в 1941 году, когда театр — в бегстве от наступающих немецких войск — оставит в горящем Минске все декорации и потом уже к этому спектаклю не вернется.)
А Сталину Булгаков еще раз напишет о себе — в июне 1934 года, и повод к тому был следующий.
В конце апреля 1934 года, полагая, что теперь, когда «Дни Турбиных» на сцене, а сам он служит в главном театре страны и никаких претензий к нему со стороны властей нет и, кажется, быть не может, Булгаков подает в надлежащее государственное учреждение (иностранный отдел Московского облисполкома) прошение — разрешить ему поездку за границу. На два месяца. С женой. На лечение и для написания Книги путешествия.
Он действительно очень устал, болен и мечтает об отдыхе. (Пишет В. В. Вересаеву: «Мне не нужны ни доктора, ни дома отдыха, ни санатории, ни прочее в этом роде. Я знаю, что мне надо. На два месяца — иной город, иное солнце, иное море, иной отель, и я верю, что осенью я в состоянии буду репетировать в проезде Художественного театра, а может быть, и писать».)
Он действительно мечтает о Книге путешествия. (Пишет П. С. Попову: «Я подал прошение о разрешении мне заграничной поездки на август — сентябрь… Давно уж с Люсей разговаривал о том, какое путешествие можно было бы написать! И вспомнил незабвенный „Фрегат `Палладу`“ и как Григорович вкатился в Париж лет восемьдесят назад! Ах, если б осуществилось!»)
И В. В. Вересаеву: «Вы верите ли, я сел размечать главы книги!»[158] Это правда: несколько страниц — прелестный отрывок «Был май», открывавший задуманную книгу, — сохранился…
Границы СССР в эти годы прочно закрыты. Для рядового гражданина выезд за рубеж — фантастика. («Заграница — это миф о загробной жизни»; «И вообще последний город — это Шепетовка, о которую разбиваются волны Атлантического океана». — «Золотой теленок».) Но некоторые писатели ездят. А главное, многие мхатовцы ездят каждое лето, во время театральных каникул, отдыхать, лечиться…
В надлежащем государственном учреждении вокруг булгаковского прошения в течение трех недель идет дьявольская кутерьма. Писателю звонят домой, его вызывают в этот самый иностранный отдел, показывают (издали) красные паспорта, потом выдачу их перекладывают с 17-го мая на 19-е, с 19-го на 23-е, с 23-го на 27-е, а потом… «А потом, — пишет в своей мемуарной записи Е. С., — в начале июня, кажется, 7-го, в МХАТе от Ивана Сергеевича, который привез всем мхатовцам гору паспортов, — мы получили две маленькие бумажки — отказ. На улице М. А. стало плохо»[159].
Вот тут Булгаков и пишет Сталину. Это письмо сохранилось в двух архивах — архиве автора и архиве адресата, в двух редакциях — черновой и беловой, в обоих случаях не полностью, причем по-разному не полностью.
Черновая машинопись письма — та, с которой, повидимому, Булгаков диктовал окончательный текст, на ходу существенно редактируя, — находится в булгаковском фонде в ОР РГБ, и в ней явно отсутствует последняя страница (последние страницы?).
И беловик в бумагах Сталина — здесь отсутствуют срединные листы, зато очень важная последняя страница, с большой силой освещающая все письмо, уцелела. (Составители книги «Власть и художественная интеллигенция», публикуя это письмо по беловику, восполнили пробел текстом из черновика и пометили вставку квадратными скобками.)
Письмо Булгакова — это письмо человека чести, написанное с уверенностью, что его адресат — тоже человек, живущий по законам достоинства и чести.
«Не существует ли, — спрашивает драматург, — в органах, контролирующих заграничные поездки, предположение, что я, отправившись в кратковременное путешествие, останусь за границей навсегда?
Если это так, то я, принимая на себя ответственность за свои слова, сообщаю Вам, что предположение это не покоится ни на каком, даже призрачном фундаменте.
Я не говорю уже о том, что для того, чтобы удалиться за границу после обманного заявления, мне надлежит разлучить жену с ребенком, ее самое поставить этим в ужасающее положение, разрушить жизнь моей семьи, своими руками разгромить свой репертуар в Художественном театре, ославить себя, — и, главное, — все это неизвестно зачем».
И решительно переводит разговор в эту самую плоскость ответственности за свои слова (подч. мною. — Л. Я.). Это очень важные для Булгакова понятия — чести и честного слова. Понятия необходимости выполнять обещание, даже не сформулированное, даже данное намеком. (В «Белой гвардии»: «Но честного слова не должен нарушать ни один человек, потому что нельзя будет жить на свете. Так полагал Николка». В «Мастере и Маргарите»: «Я попросила вас за Фриду, — говорит Маргарита, — только потому, что имела неосторожность подать ей твердую надежду. И если она останется обманутой, я попаду в ужасное положение. Я не буду иметь покоя всю жизнь»).
«…Я не могу постичь, — пишет далее драматург, — зачем мне, обращающемуся к Правительству с важным для меня заявлением, надлежит непременно помещать в нем ложные сведения? Я не понимаю, зачем, замыслив что-нибудь одно, испрашивать другое?..»
Напоминает, что четыре года тому назад обращался к Правительству с заявлением, в котором испрашивал разрешения выехать из Союза бессрочно или разрешения вступить на службу в МХАТ: «Задумав тогда бессрочный отъезд, под влиянием моих личных писательских обстоятельств, я не писал о двухмесячной поездке. Ныне же, в 1934 году, задумав кратковременную поездку, я и прошу о ней».
«У меня нет ни гарантий, ни поручителей, — завершает он свое письмо. — Я обращаюсь к Вам с просьбой о пересмотре моего дела — о поездке с моей женой во Францию и Италию для сочинения книги, на срок времени со второй половины июля по сентябрь этого года».
Ответом было глухое молчание, и в какой-то момент Булгаков даже усомнился, получено ли его письмо[160]. Но письмо было получено и прочитано, о чем свидетельствует надпись Сталина на сохранившейся первой странице: «Совещ.».
Комментатор расшифровывает это так: «Совещ[аться]»[161]. Было ли по этому поводу совещание, мне неизвестно.
Через год, летом 1935-го, Булгаков снова подает прошение о поездке за границу и снова получает отказ. Но писем Сталину на этот раз не пишет. Повидимому, понимает, что ответов не будет. А между тем ощущение контакта с «хозяином» остается, и дважды Булгаков пытается использовать это ощущение для решения судьбы близких ему людей.
В конце 1935-го он помогает Анне Ахматовой добиться — именно через Сталина, от Сталина — освобождения ее мужа и сына.
Запись Е. С. Булгаковой 30 октября 1935 года: «Днем позвонили в квартиру. Выхожу — Ахматова — с таким ужасным лицом, до того исхудавшая, что я ее не узнала, и Миша тоже. Оказалось, что у нее в одну ночь арестовали и мужа (Пунина) и сына (Гумилева)»[162].
Ахматова приехала подавать письмо Сталину. Булгаков отредактировал и фактически продиктовал заново это письмо, потребовав, чтобы оно было коротким, и заставил Ахматову переписать письмо от руки. Успех был ошеломляющий. Уже 3 ноября в Ленинград пришло распоряжение, подписанное Сталиным и Молотовым: «Освободить из-под ареста Пунина и Гумилева и сообщить об исполнении». А 4 ноября в дневнике Е. С. появилась запись: «Ахматова получила телеграмму от Пунина и Гумилева — их освободили».
Другая попытка добиться от Сталина решения судьбы — речь шла о Николае Эрдмане — закончилась неудачей.
Начало дружбы Булгакова и Николая Эрдмана относится еще к 1920-м годам: Л. Е. Белозерская-Булгакова в своих мемуарах называет Эрдмана в числе очень немногих писателей, посещавших их дом на Большой Пироговской[163].
Эрдман начинал блестяще. В 1925 году, двадцатипятилетний, он прославился своим дебютом у Мейерхольда — комедией «Мандат». За право постановки второй его комедии — «Самоубийца» — уже спорили театр Мейерхольда и МХАТ, и не поставил ни один — пьеса была запрещена на много лет. В 1933 году, в разгар съемок кинофильма «Веселые ребята», снимавшегося по его сценарию, Эрдман был арестован и выслан — сначала в Енисейск, потом в Томск. С этим связано первое упоминание его имени в Дневнике Е. С. Булгаковой (12 октября 1933): «Утром звонок Оли: арестованы Николай Эрдман и Масс. Говорят, за какие-то сатирические басни. Миша нахмурился. <…> Ночью М. А. сжег часть своего романа».
В конце 1936 года трехлетний срок ссылки Эрдмана истек, и он был освобожден. Но без права жить в Москве. Поселился в Калинине (Твери). В Москве бывал краткими наездами, стараясь не слишком засвечиваться. О том, что Эрдман появился в Москве, Булгаков узнал случайно — от общих друзей, Вильямсов. Запись Е. С. 24 июня 1937 года: «Ануся (жена Петра Вильямса. — Л. Я.) до нас была у Николая Эрдмана. М. А., узнав, сейчас же позвонил к Эрдману и стал звать его к нам — М. А. очень хорошо к нему относится. Но Николай Эрдман не мог уйти из дому».
Естественно: Эрдман осторожен, в гости без особой надобности не ходит. Но Булгаков настойчив, и Эрдман начинает у него бывать. Часто с братом — театральным художником Борисом Эрдманом. Иногда с женой — Надеждой (Надин, Диной) Воронцовой. Еще чаще — один. Квартира Булгаковых вскоре становится для него домом, в котором он может ино