Да, Булгаков не видит здесь никакой Немезиды. Ему не доставляет удовольствия то, что теперь кого-то другого тащат на трибуну для унижения и побивания словами, а потом волокут в тайные пыточные темницы…
Но строки, которые я набрала курсивом, вписаны рукою Е. С. лет тридцать спустя. Не чернилами, а шариковой ручкой — приметой 1960-х, и хочется думать, что к возникновению этих строк имела отношение я, точнее — рукопись моей так и не вышедшей книги о Булгакове, которую Е. С. читала в 1967 году.
Тогда, после первых пяти лет работы, я еще очень многого не знала о жизни и творчестве Михаила Булгакова, но мелодию его личности уже слышала хорошо. И рассказывая о том, как поносили в печати и уничтожали тех, кто еще недавно поносил Булгакова, заметила: «Все это не давало никакого морального удовлетворения, и чувства реванша не было. Начиналась трагическая фантасмагория конца 30-х годов, и было это слишком значительно, чтобы восприниматься только через призму собственной биографии».
Конечно, Елена Сергеевна помнила, что так и было и что Булгаков и не подумает выступать. Но — всего не запишешь, а тут, столкнувшись с рукописью, пришедшей к ней из другого поколения, остро почувствовала, что это важно — важно в глазах поколения ее сыновей, и вписала то, что помнила, и так, как было…
Аресты 1937 года идут, нарастая. Аресты в мире театральном, аресты в мире литературном. А вокруг Булгакова стоит странная тишина…
7 мая: «Сегодня в „Правде“ статья Павла Маркова о МХАТе. О „Турбиных“ ни слова. В списке драматургов МХАТа есть Олеша, Катаев, Леонов (авторы сошедших со сцены МХАТа пьес), но Булгакова нет».
22 июня: «М. А. сказал, что чувствует себя, как утонувший человек — лежит на берегу, волны перекатываются через него…»
29 августа — запись диалога с человеком, случайно услышавшим фамилию Булгакова:
«Услышав фамилию — Булгаков — поэт Чуркин <…> подошел к М. А. и спросил: — Скажите, вот был когда-то писатель Булгаков, так вы его… — А что он писал? Вы про которого Булгакова говорите? — спросил М. А. — Да я его книжку читал… его пресса очень ругала. — А пьес у него не было? — Да, была пьеса „Дни Турбиных“. — Это я, — говорит М. А.
Чуркин выпучил глаза.
— Позвольте!! Вы даже не были в попутчиках! Вы были еще хуже!..
— Ну, что может быть хуже попутчиков, — ответил М. А.»[174]
Он все-таки шутит. Он всегда шутит…
Стоит тишина — как будто никакого Булгакова на свете нет… Но ведь его и не трогают. Ему не угрожают. Не вызывают на допросы. Не устраивают обысков.
Более того, 8 мая неожиданно возникает странное приглашение. В половине двенадцатого ночи (Булгаков в театре, Елена Сергеевна дома одна) телефонный звонок: «от Керженцева». Разыскивают Булгакова. Затем дважды звонит Яков Леонтьев (он административный директор Большого театра и старый друг Булгаковых), оба раза — «из кабинета Керженцева». Если Булгаков вернется очень поздно, — говорит Яков Леонтьев, — то пусть позвонит Платону Михайловичу «завтра утром». И по-домашнему, быстро, сообщает: «Разговор будет хороший».
«Ну, что ж, разговор хороший, — записывает назавтра Е. С., — а толку никакого. Весь разговор свелся к тому, что Керженцев самым задушевным образом расспрашивал: — Как вы живете? Как здоровье, над чем работаете? — и все в таком роде». Булгаков говорил, что после разрушения, произведенного над его пьесами, работать не может, что чувствует себя подавленно и скверно, мучительно думает о своем будущем, хочет выяснить свое положение. «На все это Керженцев еще более ласково уверял, что все это ничего, что вот те пьесы не подошли, а вот теперь надо написать новую пьесу, и все будет хорошо».
«Словом — чепуха», — заканчивает Е. С. эту запись[175]. А в черновой редакции, не сдерживая раздражения, так: «Словом, совершенно ненужный, пустой разговор, без всякого результата»[176].
Что стоит за этим приглашением «без результата»? Откуда эта внезапная и неуклюжая чиновничья милота? Сталин, что ли, приказал не трогать и даже передать драматургу, чтобы жил и сочинял спокойно? Не приказал убить. Приказал не убить. И Керженцев, коряво выполняя распоряжение, ведет с драматургом «ласковый» разговор…
Понимал это Булгаков или нет? Может быть, догадывался… И снова возникает мысль о контакте.
Эта мысль отражается в записи Е. С. в начале октября 1937 года: «Надо писать письмо наверх, но это страшно…»
Страшно напоминать о себе: в эту чудовищную эпоху предпочтительнее быть забытым.
И все же, через короткое время, снова: «У М. А. <…> начинает зреть мысль — уйти из Большого театра, выправить роман <…>, представить его наверх»[177].
Надо завершать роман и представлять «наверх»… Писатель все-таки надеялся, что гегемон его поймет? Или ему нужно было держаться хотя бы за эту мысль? Осень 1937 года — время решительного возвращения к работе над романом. Именно теперь роман впервые пишется полностью от начала и до конца — шесть тетрадей, одна за другою, пером. И сразу же затем диктуется на машинку…
Уже отмечено выше: треугольник в «Кабале святош» — Мольер, Людовик, Кабала святош — перекликается с треугольником в «Мастере и Маргарите»: Иешуа, Пилат, Каифа. Но есть существенное различие: Мольера не интересует Людовик. Фактически Людовик для Мольера — всего лишь непрочная защита от Кабалы. А между Пилатом и Иешуа есть взаимное притяжение. Что-то влечет Пилата к этому необычному бродяге. И юному проповеднику остро интересен Пилат.
Булгакова личность вождя интересовала. Со Сталиным он хотел бы поговорить. (Может быть, так, как Иешуа Га-Ноцри мечтал поговорить с Марком Крысобоем? «Если бы с ним поговорить, — вдруг мечтательно сказал арестант…»)
Или этот иронический человек прозревал, что Сталин чудовищно одинок?
Впрочем, все к лучшему в этом лучшем из миров. Думаю, Сталин был гораздо скучнее, чем он представлялся писателю.
А иногда мне кажется, что Сталин знал то, о чем не догадывался Булгаков: дружба с ним, Сталиным, была смертельно опасна. Приближаться к нему было опасно. Не потому ли он так никогда и не встретился ни с Булгаковым, ни с Пастернаком…
Размышления у книжной полки
Как будто протираешь стекло…
Мемуаристы иногда сочиняют восхитительные вещи. Например, Сергей Ермолинский о Булгакове: «Однажды, наклонившись к моему уху, он сказал: — Сергей, надо взрывать прозу»[178].
Переиздавая свои мемуары, Ермолинский эту фразу опустил — вероятно, ввиду ее недостоверности. А как хотелось бы, чтобы Булгаков и в самом деле сказал что-нибудь в таком роде.
Проза «Мастера и Маргариты», проза о сиюминутном — и вечном, о низменном — и высоком, о сиюминутном — на фоне вечного и высоком — на плотном фоне низменного, — это безусловно другая проза по отношению к классическому реализму Х1Х и начала ХХ века. Роман написан иначе.
Классический реализм взломан здесь уже самой структурой романа — этими параметрами и размещением персонажей в пространствах действия. Три крупные фигуры в центре — Пилат, Иешуа, Воланд. Причем Пилат и Иешуа — фигуры не просто исторические, но неизмеримо бoльшие, чем исторические, а Воланд — совершенно внеисторическая фигура.
Рядом с ними, загадочным образом становясь соизмеримыми им, вырастают мастер и Маргарита. Это персонажи как бы из реалистического романа. Но обрисованные — особенно мастер — не принятыми в реализме приемами, пожалуй, условно, даже схематично, они необыкновенно впечатляющи и значительны. Не случайно первые критики и исследователи называли героя романа — Мастером, с большой буквы. Потребовалось время, нужно было привыкнуть, чтобы научиться именовать его просто мастером, как это делает автор.
Другие персонажи романа — все эти Берлиозы, Лиходеевы, Варенухи, Латунские — соприкасающиеся или хотя бы косвенно пересекающиеся с мастером, Маргаритой или Воландом, выглядят мизерно ничтожными, почти бесплотными. Театр теней? Театр кукол? Наверно, так представляются они Воланду. И только отсвет страдания, касающийся то одного, то другого из них, настойчиво напоминает, что они — люди.
Новое по форме произведение искусства иногда открывает новое направление в искусстве, новую школу. С «Мастером и Маргаритой» этого, кажется, не произойдет: подражатели романа есть и будут, продолжатели — вряд ли. По-видимому, роман относится к тому ряду сильных и одиноких явлений литературы, к которому принадлежат «Гаргантюа и Пантагрюэль», «Путешествия Гулливера», «Дон Кихот».
И тем не менее многими нитями роман прочно связан с литературой прошлого.
Известно, что большие писатели читают. Это профессионально. Читают классику, у которой учатся и с которой спорят. Читают современников, то принимая их, то отвергая и отталкиваясь от них и тем самым настойчиво проясняя и утверждая свою собственную индивидуальность. Читают специальную литературу, решая какие-то рабочие вопросы. Заглядывают в словари…
В жизни Михаила Булгакова библиотека занимала существенное место. Он писал матери в ноябре 1921 года: «…В каких условиях мне приходится осуществлять свою idee-fixe. А заключается она в том, чтоб в 3 года восстановить норму — квартиру, одежду, пищу и книги. Удастся ли — увидим».
Брату в феврале 1930-го: «15 марта наступит первый платеж фининспекции <…>. Полагаю, что если какого-нибудь чуда не случится, в квартирке моей миленькой и сырой вдребезги <…> не останется ни одного предмета. Барахло меня трогает мало. Ну, стулья, чашки, черт с ними. Боюсь за книги! Библиотека у меня плохая, но все же без книг мне гроб! Когда я работаю, я работаю очень серьезно — надо много читать».
Иногда он посещал публичную библиотеку. В Москве, в «Ленинку», случалось, брал с собой взволнованную таким доверием Елену Сергеевну, как когда-то в Киеве брал с собою в публичную библиотеку Татьяну. Обе это запомнили.