Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями — страница 71 из 148

Да, в те дни Леля по многу часов дежурила у его постели. И может быть, именно потому, что рядом с ним в этот час была она — не Марика, не Елена Сергеевна, очень близкие люди в его жизни 30-х годов, а Леля — из детства и юности, из того мира, в котором был счастливый дом на Андреевском спуске, и мама еще жива, и Тася, юная, прелестная, его первая, его ушедшая и забытая любовь, — он потянулся к сестре, которая как никто могла его понять. Он сестру попросил найти Татьяну Николаевну. Елена Афанасьевна очень хорошо понимала, о ком речь. И слова: «Тася! Бог меня накажет за тебя!», вероятно, ей были известны. Но как найти Т. Н., она не знала.

Эту историю я впервые услышала в апреле 1975 года в пересказе Т. Н. (Надежда Афанасьевна не рассказывала мне об этом, а никто другой рассказать и не мог бы.) И, конечно, поверила сразу. Этого не могло не быть. Это не могло быть иначе.

Булгаков знал, что дни его сочтены. Он умирал мучительно, с трагически ясным пониманием того, что происходит. Смерть надвигалась с беспощадной неотвратимостью; он ждал ее — с тех дней в 1929 году, когда просил у судьбы десять лет жизни, чтобы написать Роман.

Он прощался со всеми. Прежде всего — с любимой. «Был очень ласков, целовал много раз и крестил меня и себя — но уже неправильно, руки не слушаются…» «И сказал внятно: „Ну, прощай“. „Дай руку“ — дала руку (до — „прощай“)»[282] Говорил слова, которые не успел сказать ей раньше: «Королевушка моя, моя царица, звезда моя, сиявшая мне всегда в моей земной жизни! Ты любила мои вещи, я писал их для тебя…»[283].

Хотел проститься с сестрами — с каждой в отдельности. Погруженный в свои литературные и театральные дела, в последние годы он был так далек от них, когда-то дорогих и любимых. Проститься с Андреем Земским, с которым был так дружен в 20-е годы. Елена Афанасьевна пишет сестре Надежде в ноябре 1939 года: Булгаков хочет, чтобы «кто-либо из вас (Земских)» навестил его 19 ноября (в день его именин). Надо бы, пишет она в этом же письме, чтобы сестры проведали его до поездки в санаторий. 7 февраля 1940 года ее телеграмма сестре Вере: «Миша брат просит навестить». В тот же день открытка Надежде (открытки тогда шли быстрее, чем письма): «Надя! Миша (брат) чувствует себя хуже. Хорошо бы ты его навестила. Я у него опять бываю часто». («Брат» — потому что ее мужа тоже зовут Михаилом.) В ночь с 9 на 10 марта сестры с ним[284].

В ноябре 1939 года позвонил Юрий Слезкин — ему стало известно, что Булгаков тяжело болен. К телефону подошел мальчик — пасынок Булгакова Сережа. Сказал: Михаил Афанасьевич лежит, а у мамы ангина. Слезкин оставил свой привет. А через некоторое время у Слезкина звонок: тот же «детский голос, — записывает Слезкин в дневнике, — от имени отца благодарит за память и очень просит заглянуть к нему, когда поправится мама…»[285]

Это точная фраза: Булгаков действительно очень просит «заглянуть к нему». Спустя немного времени Булгаков сам звонит Слезкину, уже из Барвихи. Договорились непременно встретиться — после санатория, в Москве.

Булгаков хотел со Слезкиным проститься. Слезкин ведь тоже был оттуда — из бедной молодости, из времени великих надежд, когда их обоих связывала дружба и Булгаков доверял старшему и более успешному товарищу. Потом их дружба распалась. Слезкин утверждал — потому, что Булгакову успех «ударил в нос», и даже обвинял в этом Любовь Евгеньевну, ставшую к тому времени Булгаковой. Но Любовь Евгеньевна тут была решительно ни при чем; когда я познакомилась с нею, она с удовольствием рассказывала о Слезкине, о том, что он был знаменит как писатель, очарователен как мужчина и дружил с Булгаковым. Как это видно из записей и переписки Слезкина, дружба рухнула потому, что успех Булгакова-драматурга «вышиб из седла» и «ударил в нос» самолюбивому Слезкину[286]. Несмотря на обещание, Слезкин к Булгакову не пришел. Впрочем, это подробность биографии Слезкина, а не Булгакова.

И только одного близкого человека Булгаков не искал и не звал в эти дни — Любашу. Она пришла сама 11 марта, в первый же день после его смерти,

Почему он не пожелал вспомнить о ней? Потому, что она не сыграла существенной роли в его жизни? Или, вероятнее, потому, что он лишь недавно ее наконец отторг, вынул как занозу из своего сердца?

После расторжения брака с нею Булгаков писал П. С. Попову: «Пироговскую я уже забыл. Верный знак, что жилось там неладно». Забыл? Или хотел забыть? Известно, что иногда он звонил Любаше. Не она ему — она ему не звонила, иногда звонил он… И слова в романе «Мастер и Маргарита» о «Вареньке… Манечке… нет, Вареньке… еще платье полосатое…», так пренебрежительно выбрасывающие эту женщину, кажется, не только из биографии мастера, но и из биографии самого Булгакова, появились уже на самой последней стадии правки романа, осенью 1939 года — только теперь возникший его расчет со своею второй женой.

Тасю так трудно вычеркивать из жизни не нужно было. Она давно ушла в освещенное молодостью прошлое, навсегда заняв в этом прошлом свое прочное место.

Ну вот, в том, что я услышала в первый же день от Татьяны Николаевны, ничего удивительного не было. Потрясением стало то, что я услышала назавтра.

Назавтра, когда она привыкла ко мне и мы уже по-домашнему болтали о разных общих знакомых, она вдруг спросила: зачем Михаил звал ее перед смертью?

Я опешила: как зачем? Разве может быть в этом случае вопрос? Но она, всматриваясь в прошлое, неожиданно пояснила: он хотел еще раз попросить, чтобы она ничего не рассказывала о нем?

Кажется, у меня остановилось дыхание. Так превратно понять его… Это было нелепо! Это было непостижимо! О чем молчать? О том, что служил в Белой гвардии? О том, что прошел через морфинизм? Он давно сам все рассказал в своей художественной прозе. У него не было тайн от своих читателей.

Но ведь он действительно при их расставании, давно, в 1924 году, просил ее ничего не рассказывать о нем? Теперь, когда мы знаем его лучше, ясно: он предчувствовал, что станет жертвой фантазий и «воспоминаний». Говорил об этом близким. Это отметила в своих записях, правда, несколько туманно, Надежда Афанасьевна («Мое замечание о том, что я хочу писать воспоминания о семье. Он недоволен»[287]). Любаша пересказывает это чуть иначе: «На одном из последних предсмертных свиданий с сестрой Надеждой М. А. сказал ей: „Если б ты знала, как я боюсь воспоминателей!“»[288] То же помнила и Е. С.[289]

Он действительно с досадой думал о «воспоминателях» и просил Татьяну не пускаться в рассказы о нем. Он-то знал, что она, любившая его, не понимала его как писателя.

Но в смертный час?

Что-то сбивчиво я говорила о том, что если умирающий зовет женщину, любовь юных лет, единственную, с которой был обвенчан, то, конечно, чтобы попрощаться… проститься, что по-русски и означает: прости… не о прощании речь, а о прощенье… не просто расставанье, но просьба о прощении…

Она прислушивалась к моей версии, сомневаясь… Потом вдруг как-то сразу поверила, поняла… и отныне только так будет пересказывать этот сюжет всем, кто захочет ее слушать.

И тут я совершила недопустимое. В наступившем молчании — я — попросила — у нее — прощения… Я просила у нее прощения от его имени. И в снова установившейся тишине она сказала: Я давно простила…

Почему я решила, что имею право? Почему она поверила, что я имею право? Это было какое-то наваждение: мне показалось, что я прошла в прошлое и исправила в нем ошибку. Боже мой, какой я была идиоткой! Вмешиваться в прошлое…

Но именно этим — именно в этот момент — я невольно и наконец сняла запрет, наложенный Булгаковым на ее уста. Теперь она заговорила. И остановить ее было уже невозможно.

Так ведь если бы не этот мой поступок, мы многого не узнали бы никогда? И не надо. Лучше бы все оставить как есть: полуответы… полунамеки… какие-то впечатления… Самое важное из всего остального можно найти в архивных документах. Зато не было бы вздора, вытянутого булгаковедами из нее, и вздора, который они насочиняли за нее…

Не смейте вмешиваться в прошлое. Даже когда возникает такая странная возможность. Не оставляйте в прошлом свои следы. Рассказ такой есть, кажется, у Бредбери. Как путешественники в прошлое там, в прошлом, нечаянно раздавили бабочку… и вернулись в совершенно чужой, непоправимо изменившийся мир.

А впрочем, может быть, Бредбери ошибался и никакая растоптанная бабочка ничего не изменит в будущем? Все предопределено, и все будет только так, как надо…

«А Капитанскую Дочку сожгут в печи…»

…А Инна Васильевна Листовничая-Кончаковская в 1970-е годы жила в Киеве — в том самом доме на Андреевском спуске, который ее отец купил в 1909 году. Только не в первом этаже, где некогда помещались Листовничие, а в комнате второго, в бывшей квартире Булгаковых.

Эта комната, почти квадратная, небольшая, но все-таки просторная и очень уютная в планировке (два окна на Андреевский спуск), в «Белой гвардии» описана как спальня Елены. В юные годы Михаила Булгакова здесь была «комната девочек». Дверь в правой стене и тогда была закрыта — там комната Михаила-студента. А дверь в левой стене, теперь, в 1970-е, плотно задраенная (коммунальная квартира!) когда-то вела в гостиную и в годы королевства Варвары Михайловны («мама, светлая королева») распахивалась, если собиралось много гостей… Квартира ведь небольшая, зала в ней нет, но в праздники раскрывались двери и молодежь устраивала grand-rond, «большой круг»: взявшись за руки, неслись в танце по кругу — из гостиной в комнату девочек, из комнаты девочек в столовую, из столовой в гостиную… замечательная планировка квартиры позволяла этот радостный хоровод.