Последняя книга, или Треугольник Воланда. С отступлениями, сокращениями и дополнениями — страница 80 из 148

Секретарь в испуге перестает записывать и только вытягивает шею, как гусь, стараясь не пропустить ни слова… потом бледнеет и даже роняет свиток на пол… Он пытается представить себе, в какую именно причудливую форму выльется гнев вспыльчивого прокуратора при этой неслыханной дерзости арестованного…

Но Пилат ведет себя не так, как всегда. Почему? Потому что странный арестант умеет снять головную боль? Да, такой врач дорогого стoит. Пилат хватается за эту, такую понятную, такую конкретную мысль… И все-таки дело не в этом.

Чего-то Пилат не дослушал или не договорил. Но прокуратор не может «прогуляться на Масличной горе»: свобода того, кто у власти, ограничена. Зато, кажется, может попытаться обмануть судьбу — вынести уклончивый приговор, увезти Иешуа в Кесарию — туда, где резиденция прокуратора, где они могли бы вести свои нескончаемые беседы. «Ты производишь впечатление умного человека», — неожиданно говорит Иешуа Га-Ноцри. Юный мудрец наблюдателен: Пилат действительно умен.

Они смотрят друг другу в глаза — два одиночества, с острым интересом потянувшиеся друг к другу…

И впервые в жизни Пилат, никогда никому не сочувствовавший, делает попытку спасти арестанта. Более того, он делает несколько попыток спасти арестанта… Может быть, он смягчился? О, нет. Пилат по-прежнему жесток: вспомните его угрозы Каифе («И, сузив глаза, Пилат улыбнулся и добавил: — Побереги себя, первосвященник»).

Но выполнить свое решение Пилат, оказывается, не может. Он почему-то совершает то, чего хочет ненавидимый им Каифа. Прокуратор, хозяин страны, не может уклониться от давления Синедриона и первосвященника Каифы… Или все-таки мог бы — ценою жизни… или всего лишь ценою карьеры?

Чем все-таки рискует Пилат — жизнью или карьерой?

Поначалу речь, кажется, идет о жизни: «Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорил ты?.. Или ты думаешь, что я готов занять твое место?»

А в конце, после казни, Пилат говорит все-таки о карьере: «Но, помилуйте меня, философ! Неужели вы, при вашем уме, допускаете мысль, что из-за человека, совершившего преступление против кесаря, погубит свою карьеру прокуратор Иудеи?»

Булгаков не решил, о жизни или о карьере идет речь? Или это Понтий Пилат, для которого еще утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана жизнь и карьера были одно и то же, уже в ночь на пятнадцатое понимает суть вещей?

В романе, как и в жизни, не все выстраивается линейно…

И не случайно в момент трудного решения Пилат вспоминает о том, что был бесстрашен в бою. Сейчас, впервые в жизни, он проявит трусость и узнает, что для испытания мужества существуют совсем другие сферы.

Преступление становится трагедией Пилата…

Трагедия кричащей совести, суд беспощадной совести, суд изнутри, суд, от которого нельзя уйти, который нельзя обмануть, становится одной из глубинных тем романа. Это очень не бытоваятема.

Имела ли она отношение к Сталину? Не знаю. Никаких мук совести у вождя современники как-то не обнаружили. Но может быть, писателю виделась какая-то другая, посмертная расплата — с бесконечным шествием убитых и замученных, с бесконечно обращенными к мучителю ликами растерзанных по его приказанию близких и друзей… бесконечным — потому что уж за него-то заступиться будет некому… Ведь и Пилата и маленькую Фриду ждут терзания посмертные…

Да, в романе «Мастер и Маргарита» эта казнь изнутри, этот ад совести проходят еще раз, как бы отсвечиваясь, в трагедии Фриды, удушившей свое дитя. Ад — без костров, ад — памяти, тем более страшный, что ему нет конца. (Мотив бесконечности страдания Булгаков к этому времени уже опробовал в пьесе «Кабала святош», написанной в 1929 году. Там, запугивая посмертными муками Мадлену Бежар, архиепископ говорит ей: «И так всегда. Значение „всегда“ понимаешь?» — «Боюсь понять», — отвечает Мадлена.)

Важно, что философия Булгакова — или холодная справедливость Воланда? — не разрешает сбрасывать ответственность за преступление на других. («Королева, — вдруг заскрипел снизу кот, — разрешите мне спросить вас: при чем же здесь хозяин? Ведь он не душил младенца в лесу!») Приказ о казни Иешуа произносит не Каифа, а Понтий Пилат. Пилату и отвечать за свое деяние. Оправдания не будет[329].

Оправдания не будет, но существует нечто, чуждое Воланду и свойственное человеку, — милосердие. («И милосердие иногда стучится в их сердца… обыкновенные люди», — замечает Воланд, рассматривая москвичей.) И Маргарита, с ее женственностью, ее непреодолимым человеческим милосердием, вступается дважды — сначала за Фриду, потом за Пилата.

Есть, однако, нюанс: преступление Фриды и сама Фрида Воланду неинтересны. Он отворачивается, когда Маргарита прощает Фриду, и мгновенно убирает прощенную из глаз: «Послышался вопль Фриды, она упала на пол ничком и простерлась крестом перед Маргаритой. Воланд махнул рукой, и Фрида пропала из глаз».

Его раздражает милосердие, просочившееся в щели его спальни? Или, может быть, знак креста распростершейся Фриды? (Приближенным Воланда явно неприятен этот знак. Вспомните: «Трое черных коней храпели у сарая, вздрагивали, взрывали фонтанами землю. Маргарита вскочила первая, за нею Азазелло, последним мастер. Кухарка, простонав, хотела поднять руку для крестного знамения, но Азазелло грозно закричал с седла: — Отрежу руку!» Хотя знак креста в романе странным образом и последовательно не ассоциируется с фактом распятия.)

А преступление Пилата притягивает внимание Воланда. Пилат Воланду остро интересен — во всем объеме события, которое произошло почти две тысячи лет назад, и во всем, что продолжает это событие. Между Воландом и Пилатом натянуты какие-то важные нити.

Как известно, темы и мотивы Булгакова переходят из произведения в произведение. Тема преступления и суда собственной совести, прежде чем войти в роман, опробована в «Беге». Фигура белого генерала Хлудова предшествует Понтию Пилату в «Мастере и Маргарите». Тем выразительнее очень существенное отличие.

Казненный вестовой Крапилин в «Беге» — последнее, переполнившее чашу, но отнюдь не единственное преступление Хлудова. «Как ты отделился один от длинной цепи лун и фонарей? Как ты ушел от вечного покоя? — обращается Хлудов к тени погибшего вестового. — Ведь ты был не один. О нет, вас много было!»

В жизни Пилата, надо думать, казней было много больше, и вряд ли все они были оправданны. Но Пилат о них не помнит. Его душу навсегда прожигает только это — последнее и для него единственное преступление. Почему? Кого все-таки предал Понтий Пилат — еще одного невиновного или единственного Одного?

Чтобы мы услышали в романе «Мастер и Маргарита» торжественную мелодию его «древних» глав, она должна была быть оттенена буффонадой глав «московских». И в гениальность мастера трудно было бы поверить, если бы писатель не показал нам его роман. Чтобы понять Понтия Пилата, нужно постичь, кого он предал.

Вы закрываете роман и продолжаете размышлять о судьбах его героев. И опять тревожный вопрос. Почему же все-таки мастер так сочувствует Пилату — человеку, осудившему невинного на тяжкую казнь? Более того, твердо знающему, что он осуждает невинного… Почему Маргарита кричит о Пилате: «Отпустите его!» Только потому, что наказание чрезмерно по отношению к преступлению? Но какое наказание может быть чрезмерным по отношению к такому преступлению?

И начинаете догадываться, что роман глубже, чем это воспринимается при первом чтении. Что аллюзии с современностью возникают в нем не более чем по касательной. Что Понтий Пилат уникален, как уникален Тот, Кого он послал на смерть. И роман, плотно коснувшись современности, уже взмывает над нею, решая какие-то другие повороты вечного сюжета и высокие вопросы бытия.

Имена и реалии

Иешуа Га-Ноцри.

Это имя и вызвало прежде всего негодование православной литературной критики, возникшей в России в начале XXI века, примерно через шестьдесят лет после смерти Булгакова.

Даже не странно хриплое прозвище Га-Ноцри, а — имя.

«…Перед нами иной образ Спасителя, — писал доктор богословия и преподаватель Московской духовной академии Михаил Дунаев. — Знаменательно, что персонаж этот несет у Булгакова и иное звучание своего имени: Иешуа…»[330]

И немедленно на сетевых «блогах» защебетали примерные девочки, желающие быть добрыми христианками и не желающие расставаться с любимым романом: ну, да, ну, да, Булгаков совсем не Иисуса изобразил, а одного нищего проповедника Иешуа Га-Ноцри, у него ведь даже имя другое…

Нет, дорогие барышни, если вы верите, что Иисус существовал — в божественной ли своей сущности, как утверждают Евангелия, или, в трактовке Эрнеста Ренана, как великий основатель религии, или где-то «прошел», непонятый и неясный, как полагает Анри Барбюс, — в любом случае в земной жизни его звали так: Иешуа.

Ибо именно так звучало в древней Иудее это имя, впоследствии — в греческой транскрипции — преобразившееся в Иисус, поскольку у греков не было звука ш.

Передо мною каноническое Евангелие на иврите. Естественно: на Святой земле проживают христиане, чей родном язык — иврит. Это Евангелие не переведено с русского на иврит, как никогда не переводилось оно с иврита на русский. Оба перевода восходят к греческому источнику, на котором, как известно, и сохранились тексты Писания.

Так вот в Евангелии на иврите: Иешуа. Других вариантов нет. Ф. В. Фаррар пишет, что в евангельские времена это было очень распространенное имя. Известно, что в XIX и в начале XX века оно бытовало и у евреев России, говоривших на идиш, но сохранявших библейские имена. Имя Иешуа (Иешуа Лейбович Мильман) я вижу в списке студентов-медиков, учившихся с Михаилом Булгаковым на одном курсе[331]. Как-то Е. С., упомянув в разговоре этого булгаковского героя, назвала его неожиданно и фамильярно так: Еш. Я с недоумением переспросила; она, удивившись моему вопросу, повторила то же сокращение. Остается предположить, что так сокращалось это имя в годы ее и Булгакова юности…