Своим насильем на его насилье
Ответили. Кто в горе гнев растит
И прибегает к худшему лекарству,
Чем зло само, – того не назову я
Искусным врачевателем болезни.
Боги, превратившие в птиц и Терея, и Прокну и тем самым их уравнявшие, считали, что оба в этой истории хороши, но Софокл, давая совет жить, не слишком задумываясь о будущем – совет на все времена, – считает, что все ж таки убить сына хуже, чем изнасиловать и изуродовать свояченицу. Трагедия «Терей» была произведением серьезным, судя по фрагментам – прекрасным, и очень знаменитым. Дата «около 414 года до нашей эры» возникает в связи с тем, что именно в этом году в Афинах была представлена комедия Аристофана «Птицы», пародирующая Софокла, что дает возможность датировки post quem, то есть свидетельствует, что к этому времени премьера «Терея» уже состоялась. Комедия дошла до нас полностью. Она повествует о том, как птицы решили отнять власть над миром у олимпийцев и для этого построили город между небом и землей, перехватывая жертвенный дым. Замысел блестящий, но сам тест несколько утомляет, так как остроты, понятные и смешные современникам, теперь темны, а при объяснении, как это всегда случается, когда остроты приходится объяснять, теряют яд. Забвение – удел сиюминутности, то есть моды и остроумия. Комедии Бомарше читаются с трудом, а вот плачь Иеремии всегда и современен, и актуален. Впрочем, Аристофан прекрасно придумал название города птиц: Νεφελοκοκκυγία, Нефелококкуйя, «Тучекукуевск». Терей, то есть Удод, в комедии – царь птиц.
Комедия показывает, что к горю и мести Прокны в Афинах уже около 414 года до нашей эры относились с некоторой иронией. Что пройдет, то будет мило; став частью афинского genius loci, история кровавого изнасилования, детоубийства и каннибализма утратила лютость. Ласточка Прокна, как и сова Минервы, превратилась в pet, домашнего любимца и оберег города. Двадцатипятилетний Григорий Богослов попал в Афины в 350 году. Он пробыл там около пяти лет, обучаясь в школе, тогда еще сохранявшей репутацию лучшей философской в Римской империи. Василий Великий, как уже было сказано, учился вместе с ним, и – забавная деталь – некоторое время вместе с ними в Афинах пробыл Флавий Клавдий Юлиан, вскоре ставший императором Юлианом II. В историю он вошел под прозвищем Апостат, то есть Отступник, потому что пытался возродить в империи угасающее многобожие. Христианства он не запрещал, а продолжал политику веротерпимости, принятую его дядей, Константином Великим, крестившимся лишь в конце жизни, и продолженную Констанцием II. Он, правда, отказал христианской церкви в режиме наибольшего благоприятствования, к каковому она стремилась благодаря своей все возрастающей популярности. Юлиан вернулся к многобожию, страстно доказывал, что именно оно истинно и верно, да к тому же еще и красиво, но своих оппонентов не преследовал, если их деяния не нарушали норм уголовного права. Он стал последним языческим императором Римской империи, но никаких массовых казней, как это ему было приписано христианскими авторами, его ненавидевшими, не устраивал.
Юлиан с Василием были погодки, им было слегка за двадцать; все трое были молоды и знакомы, как о том свидетельствует сам Григорий. В позднем тексте, написанном уже после смерти Юлиана и в осуждение его деяний, называемом «Слово 5, второе обличительное на царя Юлиана», Григорий Богослов рассказывает о будущем императоре следующее: «И тогда я неплохо разгадал этого человека, хотя и не принадлежу к числу искусных в таком деле. Меня сделали прорицателем непостоянство его нрава и неумеренная восторженность; если только наилучший прорицатель – тот, кто умеет хорошо угадать. По мне, не предвещали ничего доброго: шея нетвердая, плечи движущиеся и выравнивающиеся, глаза бегающие, наглые и свирепые, ноги – не стоящие твердо, но сгибающиеся, нос, выражающий дерзость и презрительность, черты лица смешные и то же выражающие, смех громкий и неумеренный, наклонение и откидывание назад головы без всякой причины, речь медленная и прерывистая, вопросы беспорядочные и несвязные, ответы ничем не лучше, смешиваемые один с другим, нетвердые, не подчиненные правилам».
«Слово 5» датируется приблизительно 379–381 годами, то есть написано спустя двадцать пять лет после афинской встречи. За это время Юлиан успел побыть императором и умереть. Он взошел на престол 3 ноября 361 года и проимператорствовал всего два с небольшим, но за свое короткое правление успел стать Апостатом и наворотить такое, что потомки никак не могут успокоиться. Они понаписали и продолжают писать о нем, так что книг, Юлиана проклинающих и восхваляющих, скопилось столь великое множество, что прочесть их никакой человеческой жизни не хватит. Характеристика Григория Великого одна из самых живых и блестящих. После Юлиана при жизни Григория сменилось еще пять императоров. Последний, Феодосий I, был провозглашен императором в 379 году. Он и поставил Григория на константинопольскую кафедру. За то, что Феодосий I покончил с веротерпимостью и провозгласил христианство государственной религией, церковь прозвала его Великим. Христиане поют ему панегирики, язычники проклинают. Он последний властвовал над единой Римской империей, которую развалил, разделив между двумя своими никчемными сыновьями, Аркадием и Гонорием, на восток и запад. Некоторые историки именно с него начинают отсчитывать Средние века. При нем христианство победило, но языческая оппозиция была жива и активна. Мертвый к этому времени уже четырнадцать лет как Юлиан был все еще опасен. Григорий утверждает, что как только он увидел будущего императора, то воскликнул: «Какое зло воспитывает Римская империя!», – но пафос борьбы не столь с язычеством, сколь с отступничеством определил столь нелестную характеристику в афинских воспоминаниях. Впрочем, предваряя свой рассказ о личном знакомстве, Григорий сообщает, что в Афинах «нечестие [Юлиана] не имело еще явной дерзости». К тому же портрет, написанный столь ярко и выразительно, свидетельствует, что автор прекрасно знал Юлиана, тогда еще не бывшего Отступником. Образ, столь живо отчеканенный – использую это слово, совпадающее с coining, любимым словечком иконологов из варбургской школы – в тексте «Слова 5» представляет архетип ищущего и жаждущего студента, полного переживаний по поводу своей неполноценности и из-за этого, от неуверенности в себе, ведущего себя столь вызывающе. Наглец поневоле, вылитый революционер-разночинец, Рудин-Базаров.
«Письмо 92, обращенное к архонту Келевсию» читается как обращение к афинской юности. Оно полно намеков на языческую культуру, изучение которой входило в программу как Григория с Василием, так и Юлиана. Ласточкино чириканье об аттической старине и о мало кому известных героях трагической истории – кто ж сейчас помнит имена Пандиона и Итиса? – столь истинно афинское, что вызывает в памяти одну из лучших бытовых сцен в мировом искусстве под названием «Уже весна». Сцена – рисунок на краснофигурной древнегреческой вазе, созданной около 500 года до нашей эры, находящейся в Эрмитаже. Из-за высочайшего уровня росписи ее пытались связать с именем мастера Ефрония, самого знаменитого афинского мастера рубежа VI–V веков до нашей эры, первым из известных художников ваз начавшего подписываться. Сейчас с этой версией никто не согласен, но имя Ефрония как автора продолжает сохраняться в некоторых публикациях. Впрочем, безымянной вазу не назовешь, она так хороша, что имеет имя собственное, называясь «Пеликой с ласточкой». Рисунок на ней ничем не хуже подписных творений Ефрония. На одной стороне изображена борьба в палестре двух юных нагих борцов – красивая, но типичная спортивная картинка, зато сцена на второй стороне уникальна. Одна представляет зрелого мужчину и юношу, сидящих на элегантнейших дизайнерских двуногих табуретах, и стоящего рядом мальчика. Сидящие юноша и мужчина задрапированы ниже пояса прозрачной тканью, мальчик полностью обнажен. Все трое красивы до невозможности. Они только что заметили летящую над ними ласточку, что заставило их поднять головы и повернуть лица к летящей птице. Возбужденно указывая на нее, каждый высказался, реагируя на появление ласточки по-своему. Слова, как в комиксах, вылетают из раскрытых губ, но они не закатаны в шары, а переданы прямой строчкой, что сообщает всему изображению какую-то умопомрачительно изысканную наивность. Юноша, видно, первый заметил птицу. Он возглашает: «Смотри, ласточка!» Мужчина вторит: «Правда, клянусь Гераклом», – а мальчик восклицает «Вот она!» Сцену подытоживает надпись от автора «Уже весна». Слова сливаются в чудную хайку, прямо-таки:
Все глазел на них,
Сакуры цветы, пока
Шею не свело.
Изображение крайне минималистично, красные фигуры на черном глухом фоне, никаких деталей и стилизованный орнамент; тем не менее все так трепетно, чудная, чудная аттическая весна встает так близко, так маняще, все молоды, прекрасны, счастливы и бессмертны. «Уже весна» не укладывается в ставшее привычным деление духа Античности на винкельмановский аполлонизм и ницшеанское дионисийство. Нет в ней ни «спокойного величия», провозглашенного в «Мыслях о подражании греческим образцам» Винкельманом главным качеством античной классики, ни стихийной иррациональности экстаза, что был воспет в «Рождении трагедии из духа музыки» Ницше. «Пелика с ласточкой» прекрасна. В ней есть потрясающая близость к «Диалогам» Платона: поражающая обыденность грандиозного. Выйдешь на улицу рыбы купить, а тебе навстречу Алкивиад с Сократом.
Мальчик, юноша, мужчина. Три возраста. Полет, весна – мгновение: «Смотри, ласточка! Вот она!» Вместе с ласточкой из подземного царства возвращаются и Прозерпина, и Адонис: Деметра с Афродитой радуются. Красный цвет говорит о радости жизни и ее скоротечности, черный – о трауре смерти и вечности: пелики были впрямую связаны со смертью. «Греческие вазы» – современное обобщенное наименование множества типов сосудов, которые вазами назвать трудно. Они служили утилитарным целям: гидрия предназначалась для воды, амфора – для вина или масла, в кратерах вино и воду смешивали, из киликов пили. Типов было множество, и каждый имел определенное предназначение. В эти сосуды не ставили цветы, так что их скорее подобало бы называть горшками, чем вазами, они служили, а не украшали, но это не мешало им самим быть украшенными, и, судя по тому, что мастера стали их подписывать, они расценивались как предметы искусства. Назначение пели