Галантный век, что так нравился fin de siècle, – век короткий. Начинается он, в отличие от календарного столетия, не с 1700 года, а с 1715-го, года смерти Людовика XIV, и длится до 1789-го, до падения Бастилии. Его великолепно очертил Пушкин в «Арапе Петра Великого», дав описание не только правления Филиппа Орлеанского, но и всей эпохи рококо: «Между тем общества представляли картину самую занимательную. Образованность и потребность веселиться сблизили все состояния. Богатство, любезность, слава, таланты, самая странность, все, что подавало пищу любопытству или обещало удовольствие, было принято с одинаковой благосклонностью. Литература, ученость и философия оставляли тихий свой кабинет и являлись в кругу большого света угождать моде, управляя ее мнениями. Женщины царствовали, но уже не требовали обожания. Поверхностная вежливость заменила глубокое почтение. Проказы герцога Ришелье, Алкивиада новейших Афин, принадлежат истории и дают понятие о нравах сего времени».
В 1726 году Людовику XV исполняется шестнадцать, он берет власть в свои руки, а за год до этого в семье нищих и безалаберных актеров рождается Джакомо Джироламо Казанова. Ничто не предвещало, что этот мальчик с замедленным развитием и не подающий особых надежд, станет символом эпохи. Тем не менее он им стал. Мальчик учился чему-нибудь и как-нибудь, стал симпатичным легкомысленным юношей, безденежным, но зато удачливым, наделенным умом, легко схватывающим, но ни на чем не сосредоточенным. Юный Дягилев в самоописании несколько с ним схож. Знакомец Казановы, князь Шарль-Жозеф де Линь, которого мадам де Сталь считала одним из умнейших людей своего времени, оставил в своих мемуарах отличную его характеристику: «Он был бы красив, когда бы не был уродлив: высок, сложён как Геркулес, лицо смуглое; в живых глазах, полных ума, всегда сквозит обида, тревога или злость, и оттого-то он кажется свирепым. Его проще разгневать, чем развеселить, он редко смеется, но любит смешить; его речи занимательны и забавны, в них есть что-то от паяца Арлекина и от Фигаро; он ничего не смыслит лишь в том, в чем почитает себя знатоком, – в танцах, французском языке, правилах хорошего тона, знании света».
Жизнь Казановы – бесконечное путешествие по Европе, полное больших и малых приключений, взлетов и падений. Много повидав, он к шестидесяти годам оказывается чуть ли не нищим, и в 1785 году соглашается стать библиотекарем в замке Дукс в Богемии, принадлежащем графу фон Вальдштейну. Казанова стар, современность он ненавидит. Князь де Линь так описывает его отношения с новым поколением: «Он заговорил по-немецки, – его не поняли, он разгневался – засмеялись. Он прочел свои французские стихи – засмеялись. Жестикулируя, стал декламировать итальянских поэтов – засмеялись. Войдя, церемонно раскланялся, как обучил его шестьдесят лет тому назад знаменитый танцмейстер Марсель, – засмеялись. Он надел белый султан, шитый золотом жилет, черный бархатный камзол, шелковые чулки с подвязками, усыпанные стразами, – засмеялись. Канальи, кричал он им, все вы якобинцы!» В 1789 году взята Бастилия, в 1793-м – казнен Людовик XVI, а 12 мая 1797 года дож Лодовико Манин подписал отречение, и Венецианская республика прекратила свое существование. Казанове ничего не остается, как только умереть, что он и делает 4 июня 1798 года. Жизнь его чуть ли не идеально совпадает с тем периодом XVIII века, что искусствоведы называют периодом цветения рококо, историки – то Старым режимом, то веком Просвещения, а мирискусники именуют галантным веком. Два портрета-профиля, один – пастель, выполненная, скорее всего, его братом, художником Франческо Казановой, когда Джакомо было около двадцати, и второй – гравюра Иоганна Берки, изображающая его в шестьдесят два, маркируют границы этого периода.
Что ж, яркая жизнь авантюриста, коих во все века было много, а в XVIII веке особенно. Наверное, его имя в истории ставилось бы наряду с Сен-Жерменом, Калиостро и шевалье д’Эоном, если бы князь де Линь в ответ на жалобы старого Казановы на жизнь в замке Дукс не посоветовал ему начать писать мемуары. Казанова засел за воспоминания в 1789 году, а в 1793-м, как считается, их бросил, узнав о казни Людовика XVI. За четыре года он настрочил двенадцать томов: продуктивность удивительная, если учесть, что ему за шестьдесят, у него сифилис в третьей стадии и он отнюдь не на компьютере печатал. «История моей жизни до 1797 года» начинается с рассказа о предках, а заканчивается в 1774 году. Деградация старости остается за рамками повествования, так что герой, Джакомо Казанова «Истории моей жизни», литературный персонаж, а не реальное лицо. Он-то, в отличие от автора, полон сил до конца повествования. Реальность посрамлена и прячется, старость бежит, и Казанова, преодолев земное время, на страницах написанного им же повествования остается вечно молодым, неотразимым и непобедимым, первым любовником всех времен и народов. Он – воплощение стиля, недаром имя Казановы стало чуть ли не столь же популярным в художественной культуре, что и мифические имена Дон Жуан или доктор Фауст.
Писатели XVIII века создали много гениальных книг, превосходящих многословного венецианца, но зато картина столетия обрисована им полнее и ярче. Яркость в «Истории моей жизни» достигается за счет мелких живописных подробностей, разбросанных по тексту. Чего только стоит в описании венецианского карнавала сцена, когда Казанова в черной маске и белом костюме Пульчинеллы из легкой ткани дико отплясывает в парлатории, как называлась комната для свиданий в монастырях, привлекая и интригуя всех собравшихся, а затем не может поймать гондолу и замерзает от дикого ветра! Или напоминающее «Тысячу и одну ночь» приключение в Константинополе, когда он подсматривает за плещущимися в фонтане одалисками в саду гарема. Или сцена в римском кафе, куда ему запретил ходить его римский покровитель, но куда юный Казанова тут же отправился, увидел прекрасную девушку, которая оказалась юным аббатом, на вопрос, кто же он, мужчина или женщина, ответившим: «А как ты предпочитаешь». Или встреча с незнакомкой на берегах Рейна то ли в Голландии, то ли в Германии, в шубке, крытой синим бархатом и отороченной белоснежным горностаевым мехом, в синем бархатном платье и остроконечной шапочке из той же материи, вышитых серебром, на фоне только что выпавшего снега. Или представление, что он устроил для некоего курфюрста, купив бродячим актерам дорогущие карнавальные костюмы героев commedia dell’arte из разноцветных шелков и превратив их с помощью ножа в живописные лохмотья, что актеров ужаснуло, а при дворе имело колоссальный успех. Сцены эти выписаны гораздо талантливее, чем отчеты о встречах и явно выдуманные диалоги с великими мира сего, с Людовиком XV и мадам Помпадур, с Екатериной II и Фридрихом Великим, с Вольтером и Руссо. В бытовых зарисовках витает «дух мелочей, прелестных и воздушных», как сказал Михаил Кузмин несколько по другому поводу, и именно он влек к себе мирискусников.
Нельзя сказать, что к галантности XVIII века не обращались и раньше. Мода на неорококо, подражание Louis Quinze (Людовику XV) и Louis Seize (Людовику XVI) была связана с возвращением Бурбонов и Реставрацией, став одним из направлений историзма. В романе «Анна Каренина», написанном в семидесятые годы, гостиная в особняке Бетси Тверской оформлена в стиле неорококо. На это указывают светские сплетники, злословящие по поводу связи Бетси с Тушкевичем: «Вы не находите, что в Тушкевиче есть что-то Louis XV? – сказал он, указывая глазами на красивого белокурого молодого человека, стоявшего у стола. – О да! Он в одном вкусе с гостиной, от этого он так часто и бывает здесь». Толстой в этом крошечном фрагменте отлично передает самый дух неорококо, особо тяготевшего к галантной пасторали. Невинность, сдобренная щепоткой двусмысленности: миловидный Тушкевич, всегда готовый услужить, напоминает о чичисбеях прошлого столетия. Мода на неорококо оказала безусловное влияние на Дягилева, но культ XVIII века, окончательно сформированный в его кругу к середине девятисотых годов, разительно отличался от отношения к нему предыдущего поколения. Отличие ярко характеризуется тем, что интерес к библо (bibelot, безделушка) сменился интересом к скурильностям («скурильность» – особое словечко из жаргона Дягилева и его близких друзей, произведенное от французского scurrile, «непристойность»). В изображении мирискусников галантное столетие лишилось нежно пастельного оттенка пасторали, оно стало ярким, резким, опасным, эксцентричным и экстравагантным. Умиление сменилось пряной иронией.
Сомов и Бенуа наиболее полно отразили новое понимание XVIII века. Главной страной галантного века была для них Франция, тем не менее в их произведениях часто рассыпаны намеки на Венецию, как будто она сидит у них, как и у Казановы, в подсознании. В великолепной ночной сцене «Китайский павильон. Ревнивец» Бенуа точно определить географию места действия нельзя. Часто пишут, что это Версаль, но хотя намек на Версальский парк можно прочитать в изображении стриженых куртин и архитектуры на заднем плане, ни пейзаж с озером, ни павильон в духе chinoiserie («китайщины») никакой реальности не соответствуют, они придуманы Бенуа. К островку с павильоном пришвартованы две гондолы, что читается как указание если и не на Венецию, то на венецианскость. Темное небо, густо усеянное звездами, подразумевает юг, и вся сцена, где бы она ни происходила, вызывает в памяти историю венецианского приключения Казановы с монахиней, интеллектуалкой и либертинкой. Она, обозначенная под загадочными инициалами М. М. (казановаведы до сих пор гадают, кто бы это мог быть), ведет двойную жизнь: то монахиня в монастыре, то обольстительная содержанка знатного вельможи (казановаведы предполагают, что это был кардинал Франсуа де Берни, французский посол в Риме). Став любовницей Казановы, М. М. передает ему ключ от небольшого домика на отдаленном островке, роскошно обставленного и служившего местом тайных оргий. Вся интрига рассказа вертится вокруг этого потаенного места. Ключ М. М. дан по распоряжению вельможи, вуайериста, подглядывающего за любовниками с их согласия. Повествование осложняется еще и тем, что у монахини есть подруга, ставшая любовницей Казановы и пользующаяся все тем же приютом любви. «Китайский павильон. Ревнивец» – ни в коем случае не иллюстрация рассказа, но связь очевидна.