Умывшись холодной водой и выпив глоток-другой неразведенного вина, она стала прежней, Улыбалась задорно. Глаза блестели. Взглянув на Феокрита, сразу почувствовала, что он ею доволен. Хотел простоты — проще уже нельзя. Хитон из тонкого льняного полотна, собранный на груди в мелкие складки, казался еще белее по сравнению с загорелой кожей. Волосы стягивала
белая, дважды обвитая лента. Драгоценностей Миртилла не надела. Только на левом мизинце осталось колечко с мелким изумрудом, подарок матери, которого она никогда не снимала. Духи все же выбрала самые дорогие — на этот счет ведь уговора не было. В крохотном флакончике из радужного финикийского стекла она берегла последние капли янтарного цвета жидкости, будто бы привезенной из Индии. Мужчины уверяли, что от ее вкрадчивого нежного запаха путаются мысли и хочется любить... В этом аромате было слишком много от Александрии. Поэт предпочел бы запах, какой бывает у пастушек, недавно вымывшихся в горном ручье, но Херсия душистая волна сразу захлестнула. Он опять обозлился бы на Феокрита, не будь улыбки Миртиллы, которой на этот раз она не забыла одарить и его.
— Дорогие гости, а гиматии, а обувь? Мы же не на прогулке. Эвноя, живо помоги снять и отнеси! — Сбросила сандалии. Спохватилась.— Хороша же я... Венки--то и забыла. Погодите.
Сама принесла из погреба плоскую корзинку с тремя венками, спрыснутыми водой.
— Ну, вот... Теперь пойдемте есть.
— Слово хозяйки — закон, но у меня к тебе еще одна просьба, Миртилла. Не пугайся — последняя...
— Я готова исполнить сколько угодно твоих просьб, Феокрит.
Херсий снова нахмурился. Подумал: «А моих, наверное, ни одной...»
— В такую погоду грешно сидеть под крышей. И смотри, Миртилла: у тебя прекрасная столовая под этим платаном. Угости нас здесь!
Хозяйка чуть заметно поморщилась. Стол был накрыт, взятые напрокат парадные ложа расставлены, и вдруг... Феокрит поспешно сказал:
— Может быть, тебе неудобно, тогда...
— Нет, нет, что ты, Феокрит... Только вот ложа... они довольно тяжелые.
— Наверное, не такие уж тяжелые, чтобы мы с Херсием их не унесли, но не в этом дело, Миртилла. Никаких лож не надо — давай пировать на траве. Кусок холста на землю, мы кругом — и все... Поверь мне — так будет веселее. Мы тебе поможем... Распоряжайся!
Все ее планы были перепутаны, но юная женщина почувствовала, что нет худа без добра: уступая, она сближалась с Феокритом. Знаменитый человек помог разостлать холст. Никого не спрашивая, притащил из сарайчика большую охапку тростника, чтобы хитоны не испачкались о траву. Принес и блюдо с рыбой, предоставив баранью ногу Херсию. Не просто принес, а изобразил старого слугу, несущего кушанье к богатому столу. Принял при этом такой важный вид, что Миртилла расхохоталась и окончательно перестала стесняться знаменитого человека. Оказалось, что с ним легче и проще, чем со многими, вовсе не знаменитыми.
Аппетит у поэта был отличный. Он с удовольствием ел и хвалил все — и рыбу, и баранью ногу, и улиток, поданных на шипящей сковородке, Когда пришло время вин, Эвноя убрала объедки, Феокрит с серьезным видом спросил хозяйку:
— Миртилла, кому из небожителей мы совершим возлияние?
— Афродите, Афродите!
— Хорошо, я так и думал, что ты назовешь ее.
Трое пирующих встали. Феокрит прочел две первых строфы песни к Афродите, когда-то написанной лесбосской песнопевицей Сапфо:
«Златотронная, Зевсова дочь, Афродита,
Я к тебе, чаровница, с мольбой припадаю:
Пусть меня, о владычица, больше не мучат
Скорбь и печали!
О явись предо мной! Ведь и в годы былые,
На призывы мои откликаясь послушно,
Не однажды чертоги отца золотые
Ты покидала[52].»
Кончив чтение, поэт медленно вылил на траву полный килик вина, сдобренного медом. Для Феокрита богиня любви, как и все небожители, давно уже была лишь мечтой, оживлявшей бездушно-холодный мир, но он чувствовал, что Миртилла верит в нее свято. Веру же простых людей он уважал. Думал, что обездоленным и неученым с ней легче жить, да и легче умирать.
Обязанности виночерпия принял на себя Херсий. Близостьзость душистой Миртиллы, предвечерняя тишина, низкий приятный голос Феокрита утихомирили его смятенные чувства. И ему было хорошо на этом пиру трех.
Выпив за здоровье гостей, Миртилла спросила:
— Скажи, Феокрит, ты свои стихи прочёл о богине? Правда, свои?
— Нет, милая, мне таких не написать.
— Ну что ты. Ты ещё лучше можешь.
Ошибаешься… И разве ты не чувствуешь, что этот гимн написала женщина?
— Твоя знакомая? — в голосе Миртиллы прозвучала тревога, обрадовавшая поэта. Хотелась рассмеяться, но он ответил серьезно:
— Нет, она давно умерла... очень давно. Лет так за двести до того, как родилась бабушка твоей прабабушки. Ты никогда не слышала о Сапфо?
— Что-то помню. Она от несчастной любви бросилась в море с какой-то скалы. Я бы не могла...
— И не надо, Миртилла, дорогая... Живи, радуй людей!.. Только о Сапфо ты вспомнила как раз то, чего не было. Она любила многих — и счастливо, и несчастно, но с Левкадской скалы не бросалась. Умерла, как и все.
— Молодой?
— Нет, кажется, старенькой... Во всяком случае не молодой. Вообще-то о ее жизни много рассказов, но что правда, что выдумка, теперь не разобраться. Да это и не важно... После поэта остаются его песни. В них он живет, а до настоящей его жизни кому какое дело?
— Нет, как же... Я бы, например, очень хотела знать о твоей, Феокрит. Когда-нибудь мне расскажешь? Ты так хорошо говоришь...
— Кое-что расскажу, если хочешь. Все не могу. Ведь вспоминать — значит снова переживать, а в жизни встречается немало такого, что хотелось бы навсегда забыть. Правда, Миртилла?
Она молча кивнула. Задумалась. Да, да, многое хочется забыть, даже в девятнадцать лет. Вспомнила, как, решив стать гетерой, впервые отдалась старому купцу, с которым ее свел афинский грамматик. Девушкой была. Когда-то мечтала, что, по обычаю, поблагодарит Артемиду, богиню-девственницу, за то, что защитила от соблазнов. Посвятит ей свои детские игрушки и принесет в жертву пару белых голубей. Потом мать невесты пойдет за колесницей новобрачных с зажженным факелом. Понесет огонь со своего очага в дом молодых, а гости будут петь свадебную песнь — гименей. И ничего этого не было... Был сопевший потный старик, боль, стыд... А незадолго перед отъездом из Афин таскал ее за волосы один негодяй. Прожил на дармовщину два месяца, избил, выгнал полуголой на улицу, точно простую порне. Да, да, не стоит вспоминать, а то… Губы Миртиллы задрожали.
Феокрит пожалел, что задал свой неосторожный вопрос. Взял её за руку, погладил:
— Не надо, не надо, славная моя. Прости. У каждого так… Думаешь, в самом деле в моей жизни не было такого, о чём не хочется вспоминать? Сколько ещё было. Я почти старик…
— Неправда, Феокрит...
— Какая там неправда. Не надо себя обманывать, Миртилла, еще пять-шесть лет — и кончено...
Поэт говорил искрение. Сразу нахлынула грусть. Готовая заплакать, Миртилла стала похожей на обиженную девочку, и Феокрит с тоской подумал о том, что у него идет к концу шестой десяток.
Слушая, что говорят Миртилла и Феокрит, Херсий опять почувствовал себя лишним. Молча сидел с видом гостя, обнесенного лакомым блюдом. К нему не обращались, о нем забыли. Подумал: а жаль, что эти пять-шесть лет еще не прошли.
Всё время думает человек, когда не спит. Каждый по-своему думает. Миртилла тоже подумала об этих пяти-шести годах. Провести бы их вместе с Феокритом... Мысли быстрее слов — много их пронеслось в трех головах, прежде чем умолкнувший на минуту Феокрит снова заговорил.
—...Жизнь, которую стоит жить, близится к концу, и хочешь не хочешь, а приходится подсчитать прибыли и убытки. Не знаем ведь, что с нами будет завтра. Я, друзья мои, прожил немало, много пережил, кое-что сделал, еще больше не сделал...
Херсий решил, что пора же и ему вставить слово. Не все быть только виночерпием.
— Ты украшение Эллады, Феокрит. Твои песни вечны.
— Не знаю, не знаю... Мои песни — мои дети... других у меня нет. Хотелось бы, чтобы прожили подольше, но кто может сказать... И не такие песни забывались. Сейчас я думаю не о них, а о самом себе. В Александрии мою жизнь некоторые считают спокойной, счастливой, достойной зависти...
Юноша опять вмешался.
— Славолюбивые, должно быть, завидуют твоей славе...
— Прибавь — больные желудком — моему аппетиту, лысые — тому, что я еще не оплешивел, мужья сварливых жён — тому, что я холост. У каждого свои причины для зависти. Я, друзья мои, люблю жизнь, люблю, может быть, больше многих других людей... Она ведь прекрасна во всем — и в радости и в горе. Без теней и свет наскучит... Только не думайте, что мне самому жизнь легко далась. Всего в ней бывало — и хорошего. и плохого, и стыдного, и страшного. Такое бывало, что пересказывать снова я никак не согласен. Словом, пусть наша хозяюшка на Феокрита нe обижается. Кое-что никому не расскажу — и ей тоже.
Поэт умолк. Ему стало грустно. Но не хотелось огорчать Миртиллу и Херсия. Улыбнулся, поднимая чашу.
— Довольно о печальном! Выпьем, друзья, в память о Сапфо! Ни одна женщина не писала таких стихов. Вряд ли когда-нибудь и напишет. И, должно быть, мало кто умел так любить. Послушайте только:
«...Лишь тебя увижу, уж я не в силах
Вымолвить слова.
Но немеет тотчас язык, под кожей
Быстро легкий жар пробегает, смотрят,
Ничего не видят глаза, в ушах же —
Звон непрерывный.
Потом жарким я обливаюсь, дрожью
Члены все охвачены, зеленее
Становлюсь травы и вот-вот как будто
С жизнью прощусь я.»
Миртилла, в упор смотревшая на Феокрита, пока он читал, восторженно захлопала в ладоши.
— Вот это чудесно... Я не сумею высказать, но чувствую... На самом деле так, Прочти еще что-нибудь, Феокрит!