Последняя любовь поэта — страница 25 из 41

[60] быстро понес лодку вдоль берега Троады. В полдень уже прошли мимо Тенедоса. Поэт снова хотел сойти на берег в Ахейской гавани, которую не удалось осмотреть, когда плыл в Лампсак, и побродить по Троянской равнине, но вспомнил, что там много болот, порождающих лихорадку. Так и не пришлось Феокриту побывать на местах Троянской войны. Утешал себя тем, что от Илиона все равно ничего не осталось, да никто точно и не знает, где же стояла столица Приама.

Лодка вошла в Геллеспонт. У устья Родиуса сделали остановку. Рабы Феокрита были на месте и радостно встретили хозяина. Они послушно исполнили его приказания — пили в меру, ни с кем не подрались и целыми днями валялись голыми на песке. Загорели за шесть дней не хуже самого путешественника-поэта.

Попутный ветер догнал бы лодку до Лампсака еще засветло, но Феокриту хотелось вернуться незамеченным. Путники высадились за мыском, не доходя стадий двадцати до города, и только с наступлением темноты двинулись дальше по дороге вдоль берега. Всё же поэт на этот раз рассчитал неудачно. Когда вошли в город, его уже залило серебро рано взошедшей луны. Феокрит и Миртилла шли, закутавшись в гиматии, редкие прохожие не обращали на них внимания, но чудьбе было угодно, чтобы их обогнал тот самый башмачник Гедил, который подсмотрел самое начало путешествия. Неграмотный почитатель Феокрита возвращался из харчевни хромого Димода не совсем трезвый, но и не очень пьяный. При лунном свете опознал рабов, которых видел уже не раз. Понял сейчас же, кто такие мужчина и женщина, прикрывавшие лица.

Хотя было поздно, но сразу полетела по Лампсаку быстрокрылая весть — Феокрит верулся. Пришёл не с той стороны, откуда ушёл. Должно быть откуда-то приплыл.

Миртилла, распрощавшись с Феокритом в своём садике, долго целовала служанку. Заспанная Эвноя при тусклом свете масляной лампы как следует и не рассмотрела госпожу. Поутру даже заплакала — худая-прехудая, глаза ввалились, а ноги, а руки... точно поденщица, от зари до зари работавшая на полях. Что он с ней сделал, этот старик? Замучил да, наверное, и заколдовал. Ни с того, ни с сего разорвала надвое совсем новый шелковый диплодион[61], одну половину спрятала, а из другой наделала лент. Обвязала ими жертвенную масляничную ветвь. А вернулась из храма, еще больше начудила — велела развести в саду костер, да и бросила в огонь самый лучший свой пояс, шитый золотом. Не позволила даже выбрать из пепла блестящие нити. Веселая, поет... Не понять господ, ввек не понять.

Умей Эвноя читать, сообразила бы, в чем дело. На поясе по заказу Миртиллы был вышит в Афинах полюбившийся ей стих Асклепиада Самосского.


«... Люби меня вволю,

Но не тужи, если мной будет другой обладать.»



XVI



Дни становились все жарче и жарче. Жарко было и по ночам. Неофрон и Феокрит, как и почти все жители Лампсака, спали в саду.

При лунном свете люди думают иначе, чем днём. Днём всё ясно. Днём помещик Неофрон знает твёрдо, что рождённые быть рабами, рабами и останутся. И если провинится раб, то философия философией, а следует его высечь розгами или заковать в цепи, или прижечь ему бока раскалённым железом, или даже поднять на дыбу, если провинность тяжёлая. Иначе сладу не будет с «телами»[62].

Не сомневался он и в том, что смерть — конец всему. Ни загробной жизни, ни загробных мук. Уничтожение. Вечный, неосознаваемый покой. На пирах при свете факелов, как и днём, говорит об этом и твёрдо верит в то, что говорит. Но когда нет ни дневного света, ни огней, когда миром владеет бледная обманщица Селена, всё становится неясным. Вещи теряют цвет, исчезают границы, мысли бродят, как заблудившиеся дети. Сомнения, колебания, страх перед непостижимым.

При луне и в саду Неофрона беседы тихие, слова задушевные.

— Вот, дорогой Феокрит, не мое мнение, а то, что говорит учитель... Не может быть, чтобы в бесконечном пространстве в течение бесконечного времени образовался только один мир...

— Мы ничего не знаем о других Неофрон.

— Мало ли чего мы не знаем. Не знаем, не значит — нет. Подумай только, нет предела бесконечному миру — трудно представить и поверить, что только на нашей планете есть жизнь, а нигде больше ее нет. Почему первичные тельца, случайно сцепившись, образовали только один мир и ничего больше? Почему? Подумай, Феокрит... Ясно, что там, где бесконечно много зачатков и бесконечно много возможностей, там должны были возникнуть и иные бессчетные миры.

— Бессчетные?

— Да, Феокрит, бессчетные. Мы их не знаем и никогда не узнаем, но они есть...

Друзья замолчали. Спать еще не хотелось. Лежали рядом и смотрели на небо. Месяц был на ущербе и посылал на землю робкий призрачный свет.

Феокрит задумался. Он любил и умел видеть конечное, ясное, четкое. Силился представить необъятность пространства и не мог. Пробовал сказать себе, что где-то оно кончается — получалась бессмыслица. Пространство было сильнее ума. От бесконечности тянуло ледяным холодом. Хотелось поскорее вернуться в ограниченный уютный привычный мир, в котором лето, цветы, пастушеские песни, ласковое тепло Миртиллы. Но всякий раз, глядя на звезды, поэт не мог не думать о вечном и неземном.

В саду Неофрона был полумрак. Деревья стояли черными стенами. Вспыхивали и гасли зеленоватые искорки светляков. На просветах неба носились летучие мыши, словно беспокойные мысли. Приторно пахли лилии.

Неофрон приподнялся, посмотрел на соседа.

— Не спишь, Феокрит?

— Нет ещё...

— О чем думаешь?

— Всё о том же… ночью ясно, что мы здесь, на земле, словно путники, сбившиеся с дороги. Не знаем, куда идем, и что с нами будет завтра. Часто об этом думаю.

— Ты боишься ночи?

— Не ночи, а мыслей, которые приходят ночью.

— Я тоже, Феокрит... Днём нет времени подумать о том, что наш мир когда-то рухнет, как обветшавший дом, и останутся одни обломки. Нет, даже обломков не останется...

— О чём ты говоришь? О здешнем царстве, что ли?

— Нет, обо всей нашей Земле. Стареет она...

— Почему ты так думаешь, Неофрон?

— Будь ты земледельцем, сам бы это почувствовал. Всё идёт к упадку. Разве теперь Земля рождает таких зверей, как раньше?.. Видел вчера кости, которые у меня выкопали на винограднике? Кажется, олень, но нет теперь таких громадных оленей. Все измельчало. Пока земля была молодой, не приходилось ее пахать. Теперь мы истомляем на работе быков, истомляем людей, а толку все меньше и меньше. И с виноградниками то же самое, и со скотом. Стареет наш мир...

— Эх, Неофрон, Неофрон... Мы с тобой стареем, а не мир.

— Мы быстро, мир медленно, а всё-таки он стареет. В конце концов время возьмет его приступом. Все рухнет, как подкопанная стена...

Феокрит не ответил. Спать ему всё ещё не хотелось, но не хотелось больше и спорить. Торжественно и спокойно текла летняя ночь. С моря по временам тянуло тёплой влагой. Феокрит притворился спящим. Продолжал думать.

Земля стареет. Неправда, неправда… Кажется, Эпикур и в самом деле так учил, но и он неправ. Наслушался, должно быть, тех скупцов-земледельцев, которые ничего не знают и не видят, кроме своих медимнов[63]. Поля стареют, если их плохо удобрять, а не вся земля. Как им не стареть, когда люди жадничают. Берут много, дают мало… У хороших хозяев и поля не стареют, и сады растут на радость людям, как росли раньше. Может быть даже лучше стали, чем в древние времена. Феокрит опять вспомнил свой «Праздник жатвы»; когда писал его, на Косе было позднее лето. Хлеба давно убрали:


«Всё это летом богатым дышало и осенью пышной.

Падали груши к ногам, и сыпались яблоки щедро

Прямо нам в руки, и гнулся сливняк, отягченный плодами,

Тяжесть не в силах нести и к земле приклоняясь верхушкой.»


Поэт закрыл глаза. Так лучше вспоминать. Ночи больше не было. Сверкающий горячий день. Нежный аромат яблок. Вместо постели подстилка из свеженарезанного тростника и виноградных листьев. От нее попахивает болотной прелью и раздавленными букашками. Хозяин принес корзину груш, сыр, хлеб, вино — душистое, сладкое, ласково пьянящее. Пили чашу за чашей и Феокриту чудилось, что вот-вот появится сама подательница урожаев, плодоносная Деметра. В загорелых полных руках богини пшеничные снопы и связки огненно-красных маков. Богатая одежда заткана золотыми колосьями. Подойдёт к пирующим и довольно улыбнется, видя, как блаженствуют люди, облагодетельствованные дарами земли.

Нет, нет, не прав Неофрон... И горной весны он, должно быть, давным-давно не видел, а то бы понял, что земли по-прежнему юна. Снова Феокрита охватила тихая радость. Вспомнилась вершина Иды. Внизу знойное лето, трава выгорела, а там весенний цветистый ковер. На каменистых осыпях темно-фиолетовые горечавки, покрытые серым пушком. Прежде чем украсить ими голову, Миртилла, присев на корточки, долго рассматривала никогда ею не виденные цветы.

— Смотри, смотри, Феокрит, на них точно хлена...

Подруга протянула ему, короткий пушистый стебелек с двумя колокольчиками-близнецами, а он снова подумал о том, как хорош этот мир, в котором такие цветы, и такие глаза, и такие руки — милые, ласковые, её руки...

И вдруг стало страшно. Вспомнил восход солнца, тогда, на вершине священной горы. Миртилла стояла на коленях, залитая багровым светом. Словно на костре горела... Нет, нет... Защитит. Сбережет. От самой судьбы защитит. Да и существует ли судьба?..

Ему снилась золотая, крепко скрученная нить. Тянется, свивается в клубок... Сучат ее тонкие загорелые пальцы. Ее пальцы... ее, Мы сами прядем нити нашей жизни. Каждый свою... Поэт продолжал думать во сне. Но вскоре все исчезло... Уснул, как пастух, исходивший за день много стадий по крутым тропинкам.