Эвноя положила на сиденья нарядные расшитые подушки. Сама пошла по лестнице в верхние ряды, где сидят ремесленники победнее, воины, свободные слуги, а случается, и рабы, не убоявшиеся порки, хотя «телам» в театр ходить не полагается.
В амфитеатр густыми потоками вливались все новые и новые зрители. Обогнув орхестру, они растекались по лучам проходов, торопливо разыскивая свободные места, которых становилось все меньше и меньше. Между рядами осторожно пробирались со своими лотками продавцы плодов и сластей. Вокруг них бесстрашно и назойливо вились осы. Девочки-подростки разносили в гидриях, обернутых мокрыми тряпками, холодную воду с гранатовым соком.
Время шло. На мраморных креслах первого ряда уже восседали старшие царские чиновники, жрецы и жрицы, члены городского совета. Не было только запоздавшего эпистата и из-за него не начинали представления.
На смену утреннему холодку, заставлявшему зрителей плотнее запахивать гиматии, пришло сухое осеннее тепло. В амфитеатре, заполненном сверху донизу, несмотря на широкие проходы, становилось душно. В верхних рядах кое-кто нетерпеливо рукоплескал. Другие стучали палками о камень сидений.
Миртилла прикрывала рот гиматием, чтобы не было видно, как она зевает. Феокриту тоже надоело ждать. Он встал и, повернувшись спиной к скене, принялся разглядывать толпу. Как всегда, нижние ряды блестели глаженой белизной хитонов и гиматиев. Кое-где пестрели между ними цветистые платья гетер. Чем выше, тем больше было разноцветных одеяний. Розовые, желтые, голубые, коричневые, винно-красные, зеленые гиматии и хитоны перемежались с редкими белыми пятнами. На самом верху царил серый холст бедных людей. Многие пришли туда в одних хитонах, и глаза поэта издали различали движения коричнево-загорелых рук.
Резкие звуки труб заставили Феокрита снова повернуться лицом к орхестре. Сопровождаемый воинами в блестящих доспехах, шел к своему месту эпистат, высокий морщинистый старик в длинном, искусно расправленном гиматии. Передние ряды встали. Раздались рукоплескания, но чем дальше от мест важных и богатых, тем хлопки были слабее. Зрители в сером холсте молчали.
Амфитеатр оживился, задвигался — словно ветер пробежал по холму, густо поросшему цветами.
Древний обычай все еще соблюдался. Перед началом представления надлежало принести жертву богу Дионису. Посередине орхестры на мраморном алтаре уже разгорались сосновые поленья, обильно политые оливковым маслом. Жрец с длинным блестящим ножом стоял на приступке — фимеле, и храмовые служители вели к нему белого тельца с вызолоченными рожками и венком на шее.
Наконец звуки труб возвестили начало представления. Снова по амфитеатру пробежала белая и цветная рябь. Все теперь смотрели на скену. На щитах, установленных между колоннами проскения[82], был изображен стан Агамемнона, царя Микенского. Посередине матерчатые полы прикрывали вход в его палатку.
Феокрит любил «Ифигению в Авлиде». Видел славную трагедию Эврипида и в родных Сиракузах и в Александрии, где однажды при недавно умершем царе ее играли знаменитые актеры во время праздника Великих Дионисий. Птолемей хотел, чтобы в его столице театр, подобно библиотеке, был лучшим во всей ойкумене. Царь щедро одарил и самих актеров. Любил пышные одеяния и у себя во дворе и в театре. Феокриту казалось, что пышность портит трагедии, но своих мыслей он никому не сообщал. Боялся, как бы они не дошли до дворца.
В Александрии царь Агамемнон вышел ночью из походной палатки в роскошном одеянии из тяжелых материй, расшитых золотом. Усталая царица Клитемнестра и ее дочь после долгого пути из Аргоса в Авлиду въехали на орхестру в таких нарядах, точно они уже переоделись для свадебного пира. Везде золотой блеск, пестрые узоры, и даже рабы одеты богаче богатых зрителей. Феокрит ждал, что же будет в Лампсаке. Трижды прозвучали трубы, и сейчас же из палатки вышел Агамемнон в походном плаще, отороченном золотой каймой. Без золота и здесь не обошлось. Оно, правда, приличествовало царю златом обильных Микен. Несмотря на нарядный плащ, Агамемнон все же был похож на предводителя эллинских воинов, ждущих отплытия к Трое. Хорошо подобрали и маску. Царь озабочен, но еще спокоен. Он изменил свое решение и дочери в жертву Артемиде не принесет. Не бывать этому... Уверенно звучит умелый голос актера:
«А теперь —
То, что тогда нездраво я надумал,
Я передумал здраво[83]...»
Преданный раб понесет новое послание царице Клименестре. Ифигении в Авлиду не ехать. На рабе маска старца. Он одет бедно, но короткий хитон чист, и заплат на нём нет. Старик еще бодр, хотя горбится и голос у него глуховат.
Феокрит с удовольствием смотрит и слушает. Так лучше, чем в Александрии... Миртилла видит «Ифигению в Авлиде» в первый раз. Не знает и содержания трагедии. Волнуется. Что будет с девушкой... Успеет ли вестник предупредить. От последних слов умного раба в конце пролога ей становится тоскливо и страшно:
«О, стремления смертных! Никто не блажен
До конца своей жизни — улыбка богов
Ненадолго нам светит. Трудись же, борись,
Чаши мук не уйдет ни единый.»
Миртилла крепко сжимает руку Феокрита. Не будь людей, прильнула бы к нему — он один от судьбы сможет защитить... Поэтому тоже грустно. Да, мы ищем счастья, надеемся на счастье, а оно словно пугливая лесная птица. Залетит ненадолго в сад жизни — и снова его нет...
Миртиллу все больше и больше захватывает трагедия. Она презирает колеблющегося Агамемнона, ненавидит себялюбца Менелая, готова обнять старого раба, так хотевшего спасти юную госпожу. Горе Клитемнестры сразу стало её горем. Восхищает Миртиллу благородный Ахилл, готовый пожертвовать собой ради девушки, которую обманули, играя его именем. Он высок ростом, широкоплеч и строен. Сверкают на солнце его бранные доспехи. В движениях спокойная и бесстрашная решимость. Герой клянется несчастной матери спасти ее дочь. Мужественный голос звучит задушевно и торжественно:
«Ты, бедная, из самых близких рук
приявшая страданье,— сколько хватит
В деснице сил и в сердце сожаленья,
Я все отдам тебе; и дочь твоя,
Моею нареченная невестой,
Зарезана у кораблей не будет...»
Какой удивительный голос... Мягкий, певучий, доходящий до сердца, и в то же время настойчивый, властный, звенящий, как боевая труба. Миртилле кажется, что где-то она уже слышала этот голос. Силится припомнить, где, но не может. Да и нет времени думать. Герой продолжает свою речь:
«Послушай же, царица, ты во мне
Увидела спасителя и бога,—
О, я не бог, но я тебя спасу.»
Последние слова Ахилл произносит так искренне и горячо, что многие зрители вскакивают со своих мест, рукоплещут, восторженно кричат, бросают на орхестру венки. Радостно кричит и Миртилла. Снова сжимает руку Феокрита.
— Он спасет ее, правда?
— Нет, милая, не спасет...
Актер, заметив, что рукоплещет и эпистат, низко кланяется царскому администратору. Потом снова становится царственным воином Ахиллом.
Миртилла забыла о том, что она в театре и перед ней актеры, говорящие так, как никто не говорит в жизни, Вслушивается в каждое слово. Бедная мать... Бедная, бедная, милая Ифигения... Как она умоляет отца пожалеть, не губить:
«Глядеть на свет так сладко и спускаться
В подземный мир так страшно,— пощади!»
Феокрит слышит, как плачет перед проскением обречённая Ифигения. Умеет плакать юноша-актёр, переменивший радостную маску царевны на скорбную. И Миртилла беззвучно плачет, вытирая слезы краем гиматия, чтобы не мешали смотреть. Поэт шепчет подруге на ухо:
— Успокойся... не надо так...
Она послушно кивает головой, старается улыбнуться, но уголки губ вздрагивают и улыбка не удается.
«Для смертного отрадно видеть солнце,
А под землей так страшно... О безумец,
Кто смерти жаждет! Лучше жить в невзгодах,
Чем в самой яркой славе умереть.»
Опять Миртилла вытирает глаза. Как это печально в трагедиях — всё конце и о конце... Жить хочется.
А Ифигения, девушка, недавно трепетавшая перед смертью, решила добровольно умереть, чтобы спасти родину всех эллинов:
«Я умру — не надо спорить,— но пускай, по крайней мере,
Будет славной смерть царевны, без веревок и без жалоб,
На меня теперь Эллада, вся великая Эллада
Жадно смортит…»
Восторженно звенит молодой голос. Ахилл склонил голову перед самоотверженной царевной. Она обращается теперь не к матери, а к хору и зрителям:
« Грек – цари, а варвар – гнися. Неприлично гнуться грекам
Перед варваром на троне. Здесь – свобода, в Трое – рабство!»
Снова в амфитеатре буря. Цветные ряды рукоплещут, кричат, стучат посохами. Зрители в белых одеждах молчат. Им, сидящим в передних рядах, привольно живется и при здешнем царе Селевкиде, а о воскресении свободной Эллады они не думают. Молчат и верхи амфитеатра. Люди в серых хитонах знают, что бедным хлеба всегда не хватало, не хватает и, наверное, не будет хватать, кто бы ни правил страной.
Феокриту хочется похлопать хорошо играющему актеру, но он осторожен. Кто знает, быть может, придется навсегда остаться здесь, в Лампсаке. Лучше не обращать на себя внимание. Эпистат и так недовольно оглядывается на бушующих зрителей. Администратору ясно, что они думают не о Трое, а о столице его повелителя, но нельзя же запретить Эврипида... И царский чиновник молча ждет, пока венки перестанут лететь на орхестру.
Миртилла своих роз не бросила. Понимала и слова и чувства Ифигении, пока царевна хотела жить, а добровольной смерти не понимает.
В тот день после «Ифигении в Авлиде» играли «Алкестиду»[84]. Снова Миртилла плакала, слушая прощание с детьми матери, жертвовавшей собой ради спасения любимого мужа. И эту трагедию Эврипида она видела впервые. Феокрит улыбался, утешая плачущую: