увлекались его собственными песнями. Порой радовала и любовь молодых рабынь, совсем не умевших читать и понятия не имевших о том, кто делит с ними ложе. Все это было не то, не то... Недоставало Феокриту жены — не афинской затворницы гинекия, покорной детородительницы, а такой, как Тевгенис.
В середине месяца антестериона[25] отпраздновали начало весны. Никий приказал рабам открыть бочку с новым вином. Помянул прежде всего возлиянием умерших родителей. Первыми весенними цветами — фиолетовыми и бледно-розовыми анемонами и пушистыми барашками верб украсили сосуды с вином. Трое детей врача— двое девочек и мальчик — с нетерпением ждали этого дня. Им надели веночки из тех же анемонов и раздали заранее приготовленные игрушки. Мальчик нахлобучил шлем гоплита и гонялся за кошкой, размахивая крохотным мечом. Девочки убаюкивали кукол. Феокрит смотрел на них с ласково-грустной улыбкой. Потом пришли белой стайкой соседские дети в чистых праздничных хитонах. Звонкими и нестройными голосами запели песенку, занесенную с недалекого Родоса. Просили гостинцев:
«...Даешь — хорошо, не дашь — спуску не дадим —
Или дверь снесем, или притолоку,
Не то жену возьмем, что в доме там сидит.
Она — такая крошка — унести легко...»[26]
Тевгенис вышла за ворота с корзинкой медовых пряников. Через двенадцать лет супружества красивая женщина мало была похожа на крошку — высокая, румяная... Подбоченившись, сказала со смехом:
— Нелегко вам будет меня унести.
Дети молча поглядывали на корзинку. Феокрит зазвал их во двор, заставил еще раз повторить песенку, хотел запомнить и записать, как он часто делал во время странствий. Иногда незаметно подкрадывался к поющим пастухам, спрятавшись в кустах, вынимал из сумки таблички и стилос. Все потом пригодится — и пастушеские песни и слова детского хора.
Во второй половине месяца элафеболиона[27] в Милете началась жара. Буйно цвели сады. Коричнево-загорелый сынишка Никия, как и другие малыши, с утра до вечера бегал голым. Солнце уравняло детей — и богатых и нищих. Кошку он оставил в покое. Гонялся теперь за бабочками, пытаясь зарубить их своим любимым мечом.
Когда Феокрит собрался уезжать, на яблонях уже завязывались плоды. В Милете весна много жарче, чем в Лампсаке. Ветры с Понта Эвксинского[28] сюда не доходят.
С годами Никий стал набожен, Твердо верил, что ему помогает божественный целитель и покровитель врачей Асклепий. В своем саду воздвиг богу статую. Заплатил за нее большие деньги искусному ваятелю Эетиону. Знал, что Феокрит не то мало верит в богов, не то совсем в них не верит, хотя в песнях постоянно о них говорит. Все же накануне отъезда друга решил снова принести жертву Асклепию. Под вечер перед деревянной позолоченной статуей в тени платанов собралась вся семья, соседи, слуги. На мраморном жертвеннике, увитом плющом, были приготовлены сухие кипарисовые поленья. Старшая дочь врача, девочка одиннадцати лет, подвела к жертвеннику белого козленка. На шее у него был венок из молодых ветвей серебристого тополя и нарциссов. Никий сам поджег дрова, срезал со лба козленка прядку шерсти и бросил ее в огонь. Под звуки двойной флейты, на которой играл один из рабов, нанес жертвенному животному смертельный удар. Девочка вздрогнула и закусила губку, стараясь не заплакать. Ей было жалко козленка, только что щипавшего травку у ее ног. Раб-повар освежевал тушку. Никий положил ее на быстро горевшие смолистые дрова. Запахло жареным мясом. Жертва была просительной, а не искупительной. Надлежало сжечь только кости ног да немного жира, но Никий решил поусердствовать, поручая отъезжающего друга божественному покровительству. Совершил и возлияние. Прочел гимн Асклепию. Феокрит стоял рядом с Тевгенис. По привычке внимательно наблюдал весь обряд, но ему было не по себе. Что хорошо в песнях, то не всегда хорошо в жизни. Зачем все это?.. И девочку жалко. Наверное, любила играть с этим беленьким козленком. Но поздно вечером, вернувшись в свою комнату после долгого задушевного разговора с Никием и Тевгенис, поэт решил еще раз отблагодарить друга за всё — и за прощальное жертвоприношение. Дорожные вещи были уже уложены. Феокрит приказал рабу снова вынуть письменные принадлежности. Утром вручил Тевгенис малый тетрадион, сложенный вдвое кусок пергамента. Взял с нее слово, что передаст его мужу только после отплытия корабля. Это была эпиграмма на статую бога Асклепия.
«Нынче в Милета жилища спускается отпрыск Пеана[29],
Хочет увидеть он там многих болезней врача
Никия. Этот ему, что ни день, то подарки приносит;
Нынче душистый он кедр выточить в статую дал
Эетиона искусным резцом за плату большую.
Мастер же в этот свой труд всю свою ловкость вложил.»
Никий прочел эпиграмму и смахнул слезу. Подумал о том, что вряд ли он еще когда-нибудь увидит старого друга Феокрита.
IV
Богобоязненный Никий — старинный друг Феокрита — уже давно счастливый семьянин, верный муж и добрый отец. Милетские гетеры о нем и думать не смеют. А когда-то на острове Косе[30] молодой врач-стихотворец вместе с Феокритом провел немало ночей у тамошних подруг. И вина они выпили вместе немало. Дороже Никия был поэту только один человек — недавно умерший Арат Солский, поэт-астроном, «друг наилучший», как звал его Феокрит. Не раз вспоминал в своих песнях и того и другого. О Неофроне в них не было ни слова, хотя лампсакский эпикуреец тоже имел право считать себя давнишним другом поэта.
Когда-то случайно встретились в Олимпии, купаясь в Алфее после знойного дня игр. Обоим недавно минуло тридцать лет, и оба впервые приплыли в Элладу. Разговорились. Быстро подружились. Все казалось им неожиданным, новым и интересным. Чтобы лучше увидеть страну, пошли в Афины пешком с котомками за плечами. Рабов с ними не было. Побывали в Орхомене и Немее. Осмотрели там пещеру, близ которой, по преданию, Геракл палицей из дикой маслины убил льва, наводившего ужас на соседние селения. Путники сильно устали, но, когда пришли на ночлег в соседнее местечко Бембину и подкрепились ужином, Феокрит прочел наизусть своего «Геракла-младенца». Он показался Неофрону чрезвычайно длинным и довольно скучным, но запомнились змеи, которых задушил десятимесячный герой. Неофрон очень боялся змей и не любил о них думать.
Из Немеи друзья отправились в Коринф. Прожили там две недели. Переправились потом на остров Саламин, около которого два с лишним века тому назад погиб персидский флот, разбитый Фемистоклом. Посетили Элевсин и наконец со священным трепетом вошли через Фриазийские ворота в Афины. Там прожили вместе целых полгода. С утра до ночи бродили по знаменитым местам. Сидя под платаном на берегу Илисса, вспоминали Сократа и Платона. Слушали философов и в Академии, и в Ликее, и в саду Эпикура. Как и раньше, великий город был полон учителей и учеников. Впоследствии Неофрон уверял, что он эпикуреец чуть ли не с пятнадцати лет, но это была неправда. Увлекся он учением Эпикура уже после возвращения из Афин. Там ему больше понравился хитрый спорщик Аркесилай, будущий схоларх Академии, который красноречиво утверждал, что ровно ничего утверждать нельзя.
Феокрит охотно слушал всех, наблюдал, запоминал — и речи, и лица, и афинский способ располагать складки гиматия, и шорох пиний в роще героя Академа, и капли пота на лице древней старухи, тащившей вязанку хвороста в жаркий день. Навсегда остался у него в памяти и тощий босоногий пифагореец с нелепо длинными прядями нечесаных волос. Вокруг него в тени портика собралась куча зевак, грубо шутивших над проповедником, а он, ни на кого не обращая внимания, продолжал говоритьрить о мировой гармонии и тайнах чисел.
Академия, Стоя, Ликей, пифагорейцы, киники... Много философов было в Афинах. Все говорили умно и все по-разному. Феокрит старался понять, где же истина, и не мог. Больше других ему было по душе ясное и светлое учение только что умершего Эпикура, но и эпикурейцем он не стал. Иногда поэту казалось, что все эти рассуждения о мире и человеке вообще ни к чему. Только мешают видеть настоящий мир и живых людей.
Друзья расстались в Пирее[31]. Неофрон поплыл на север, Феокрит на восток. Поэт долго был непоседой. Часто переезжал из города в город, из страны в страну и вскоре потерял из виду Неофрона. Два-три раза писал ему со случайными людьми, но ответа не получил. Должно быть, послания не дошли. Не мог даже дознаться, жив ли его лампсакский приятель. В Лампсаке любой мальчишка постарше знал богатого человека, чьи поля тянулись на добрый десяток стадий[32]. В ойкумене[33] о нем не знал никто. Афинские месяцы ушли в прошлое. Поэт вспоминал Неофрона все реже и реже. Понемногу совсем забыл о нем.
Между тем слава Феокрита росла. Хвастуном он не был. Хотел даже казаться скромнее, чем был на самом деле. Талант свой ценил. В стихах не очень настойчиво спорил с теми, кто считал его первым поэтом тех дней:
«Музам глашатай я звонкий, и часто меня называют
Все наилучшим певцом; но, клянусь, я не так легковерен!»
Уверял, что не может тягаться ни со своим учителем Филетом, ни с Асклепиадом Самосским. Лягушке, мол, не пристало состязаться в пении с кузнечиком. Надеялся, что читатели скажут иначе. Иногда сам изображал себя пастухом-поэтом.
«Нимфы меня обучили в горах, где быков стерегу я,
Песням таким, что их слава домчалась до Зевсова трона.»
По ойкумене она, эта слава, разливалась вдоль и вширь. Феокрита читали не только эллины, но и варвары, знавшие по-гречески. О том, что он поселился в Александрии, где его отличает грозный повелитель Египта; Птолемей Филадельф, стало известно многим. Узнали об этом и в Лампсаке. Неофрон обрадовался и за Феокрита и за себя. Во время странствий по Элладе и пребывания в Афинах он искренне полюбил поэта — жизнелюбивого, ласкового, всегда бодрого. Охотно слушал и его стихи, которые раньше совсем не знал.