Последняя любовь президента — страница 28 из 85

– Ладно, тогда к делу!

Я включаю настольную лампу. Она вспыхивает и снова притухает. Дрожит, родимая. Спрашиваю:

– Видишь?

– Контакт плохой?

– Дешевое электричество. Помнишь, мы заставили Казимира брать меньше денег за киловатты. Это его месть. И кому? Мне!

Светлов задумывается. Он смотрит на стол перед собой, но зрачки его медленно и синхронно ходят то влево, то вправо.

– Прямых рычагов воздействия на него нет, – мрачно произносит он, поднимая глаза. – Когда можно было его урезонить, прошлый президент приказал «не трогать и дать возможность развиваться». Вот, развился.

– А непрямые рычаги воздействия? – интересуюсь я.

Снова зависает минутная пауза. Светлов думает. И снова отрицательно качает головой.

– Аккуратно не получится, а громко нельзя. Инвесторы перепугаются.

– Так что же, мне глаза портить? – Я снова киваю на мигающую лампу. Потом выключаю ее.

– Я подумаю, – обещает Светлов.

– Может, вставить его в следующий список «Чужих рук»?

– Нельзя, он не государственный служащий. А у нас по договору только госслужащие среднего и старшего ранга удостоены этой «чести».

– Вот мудачество какое. – Я огорчен. Мне обидно, что я, президент, ничего не могу предпринять против зарвавшегося олигарха с криминальным прошлым. – Ты знаешь, мне, оказывается, его камера снилась! Во всех подробностях. И при этом я ведь и не знал, что он две недели сидел!

– Сидел? – Светлов оживает. – А по какому делу?

– Спроси у генерала Филина. Он расскажет.

Движение мысли снова прочитывается на лице Светлова, при этом глаза выражают спокойную надежду на успех.

– А как ты думаешь, почему мне снилась его камера?

– Не знаю. – Генерал Светлов облизывает сухие тонкие губы. – Но могу подыскать хорошего парапсихолога, из наших.

– Подыщи! И еще, кстати, проблемка. Поярковский приезжал. Россия озабочена всплеском активности римских католиков. Говорит, в Ватикане сейчас обсуждается вопрос регистрации какого-то чуда, произошедшего у нас тут, в Украине.

– Узнаю, завтра доложу! – Светлов поднимается. Замирает на мгновение в парадной стойке и выходит.

Ему удается улавливать точный момент окончания разговора. Его ни разу не приходилось выпроваживать или опускаться до языка жестов.

Рабочий день президента окончен. Его можно было бы и продолжать, почти бесконечно. Потому что там, на столе у помощника, лежит два десятка килограммов свежеиспеченных указов и документов, ждущих моей подписи. Но подписывать не читая я не буду. А читать не хочу. По крайней мере, сегодня. Сегодня я хочу побыть один дома, на Десятинной. Сегодня меня все достали. И особенно этот Поярковский. День получился длиннее обычного, он словно растянулся на неделю.

Я ослабил узел галстука. Позвал помощника и дал ему несколько указаний. Пускай теперь тут остается Коля Львович и дергает эту паутину за ниточки. Я устал. Я даже спать хочу больше, чем есть.

Но дверь открывается и пред мои очи является Коля Львович с озабоченным выражением лица.

– Господин президент, у вас сегодня ужин!

– С кем?

– С Майей Владимировной.

У меня нет слов. Точнее, они есть, но мне не хочется потом долго полоскать рот. Эти слова оставляют противное послевкусие. Я просто смотрю ему в глаза, и по моему взгляду наверняка понятно, что я о нем думаю.

– Сергей Павлович, это же у вас дома. Только полчаса. Она и так в плохом расположении духа. У нее в спальне проводка сгорела.

– Заменили?

– Нет, для этого нужен человек, способный не разглашать тайну, а за электриков я поручиться не могу.

– Тогда пусть министр энергетики лично меняет.

– Это ваше распоряжение? – уточняет Коля Львович.

– Да, – киваю я. – И еще, если завтра свет лампы будет снова дрожать, я с твоей Майей Владимировной больше никогда ни завтракать, ни ужинать не буду!

Глава администрации замирает в полном недоумении. Его гладко выбритый подбородок опускается.

– Иди-иди! – я указываю ему на дверь.

76

Киев. Апрель 1985 года. Вторник.

– Ты что? – Я удивленно смотрю Мире в глаза. – Там же сейчас грязи по колено!

– Но это очень важно, – повторяет Мира и обеспокоенно смотрит на мои польские полусапожки с разъехавшимися молниями. – Потом вернемся к нам, и я тебе их отмою!

– А самого меня кто отмоет?

– У нас есть горячая вода, – говорит она, а в глазах уже не просьба, а мольба.

– Ну да, – я все еще мотаю головой, – очередь из десяти соседей!

Но уже через пару минут я сдаюсь. И мы сначала заходим в гастроном, где она покупает на десять рублей колбасы, сыра, городскую булку за двенадцать копеек, коробку зефира. Она еще хочет купить барбарисок, но тут я ее останавливаю.

– А пить? – спрашиваю я. – Что пить он будет? Чем он будет колбасу твою запивать?

– А чем колбасу запивают? – В лице Миры вдруг прорезается что-то овечье, какая-то естественная, что ли, глупость.

– Хотя бы портвейном. Летом можно и пивом, но сейчас ведь зима!

Мира раздумывает несколько мгновений, потом мы подходим к винно-водочному прилавку. Она сосредоточенно пересчитывает мелочь на ладони, потом поднимает глаза и осторожно, с очевидным непонимаем дела водит взглядом по бутылкам. Здесь она беспомощна, как младенец.

– Вон ту, – показываю пальцем на бутылку. – Ту надо брать.

До Почтовой площади доезжаем на метро. Дальше пешком. Кулек с не очень сухим пайком несу я, осторожно обходя лужи на набережной.

На Пешеходном мосту все еще гололед и дует ветер.

Я иду и в мыслях чертыхаюсь. Просто не верится, что этот «турпоход» к Давиду Исааковичу окончится без жертв. И чего ей приспичило именно сегодня к нему идти. Ну хорошо, отец он ей. Но ведь сама сказала, что уже несколько лет они не виделись. Могла бы и до настоящей весны подождать.

– Слушай, а у него что, может, день рождения сегодня? – спрашиваю я, «прислушиваясь» правой рукой к весу сумки со съедобными гостинцами.

– Нет, – отвечает она.

Я, так и не избавившись от своей малоприятной озадаченности, поскальзываюсь и падаю. Правое бедро сразу начинает болеть. Хорошо, что успел сумку поднять, иначе старик действительно получил бы сухой паек.

Давид Исаакович больше чем удивлен. Он озадачен. Он всматривается в глаза дочери ищущим, суетливым взглядом.

– Что-то случилось? Мама заболела? – Его негромкий голос дрожит.

В землянке удивительно тепло. Я вижу, что вверху торец печки-буржуйки раскален. Рядом на полу – несколько поленьев, точнее – поленцев.

– Мы тут… – Мира смущенно подыскивает слова, водит взглядом, как утюгом, по землянке. Медленно и озадаченно. Останавливает взгляд на сумке в моей руке.

– Мы тут принесли кое-что. – Она забирает у меня сумку и протягивает отцу.

Он заглядывает внутрь, и снова какие-то вопросы начинают гнездиться в складках морщин на лбу и на висках.

– Сегодня какое число? – спрашивает Давид Исаакович.

– Четвертое, – отвечаю я.

В конце концов старик успокаивается и оживает. Начинает суетиться: еще бы, к нему в гости любимая единственная дочь пришла!

Мы выставляем снедь на стол. Нарезаем колбасу. Давид Исаакович выставляет три стакана и разливает портвейн.

Все вроде бы нормально, но меня все еще гложет сомнение. Не пойму я, зачем Мире захотелось в будний день по плохой погоде тащиться самой и тащить меня на Труханов остров. Но, впрочем, старик рад. Это тоже важно.

И вот, после первого прожевывания кусков докторской колбасы, после первого портвейнового тепла, разошедшегося сладковатым пощипыванием по рту, Мира вдруг возьми да и скажи:

– Папа, мы с мамой в Израиль едем!

Давид Исаакович сразу поперхнулся. Пришлось его раза три по спине ударить.

– Только ты не бойся, – тараторила Мира, пока старик приходил в себя, дыхание восстанавливал. – Там ведь, как в Крыму, море и горы. Нам там хорошо будет.

«Вот оно что», – понял я наконец смысл этого визита. И мне стало грустно.

Старик и Мира сидели молча, смотрели друг на друга. А я, чтобы забить чем-то свою грусть, жевал то сыр, то колбасу. Отпивал портвейн из стакана. Чувствовал я себя в этот момент лишним, ненужным. Ну прям как Иван Сусанин, который хотел вроде лишнюю копейку у поляков заработать, да заблудился. А потом наверняка себя тоже ненужным чувствовал.

Молчали они с Мирой минут двадцать. Потом старик выдохнул скорбно:

– Предатели вы!

Мира в слезы. Плечи вздрагивают. Мне бы ее утешать, да не хочется в их конфликте участвовать. Мне еще и понять трудно: кто из них мне ближе? Старик мне – как учитель, как отец, которого я не помню. Ну а Мира? И с ней мне хорошо. Временами даже очень хорошо. Она, конечно, в жизни немного сумбурная, неаккуратная. И чашки у нее дома всегда плохо вымыты. Но, может, это потому, что очередь на кухне есть. Кухня ведь, как и вся квартира, коммунальная. Раковины на кухне две, а жильцов человек десять. И каждый хочет посуду помыть.

– Мы тебе письма писать будем, – сквозь слезы обещает старику Мира.

– Куда? – Он окидывает взглядом свое жилище. – У меня же адреса нет! Сюда ни один почтальон не дойдет!

– А мы с кем-нибудь передадим!

Она смотрит на меня, а я уже представляю себе, как иду опять по покрытому гололедом Пешеходному мосту. Несу письмо или даже посылку. И сумка у меня почтальонская через плечо. Тьфу ты, думаю. Еще не попрощалась со мной, мне вообще ни слова про Израиль не сказала, а уже думает, что я ей курьером служить буду!

Давид Исаакович долго и задумчиво смотрит на меня, потом доливает в наши стаканы портвейна, поджимает нижнюю губу и, взяв стакан в руку, многозначительно кивает. Мол, прорвемся!

И тут меня пугает внезапная догадка: он, видимо, думает, что я все это знал, что я здесь, чтобы защитить Миру от его упреков. Он, должно быть, думает, что я с ней заодно!

– А может, все-таки останешься? – Я смотрю в заплаканные глаза Миры.

Она хочет ответить, но не может. Потом отрицательно мотает головой. Понятно, не останется.