– Может, чаю? – предложила, приоткрыв дверь в кабинет, Нилочка.
Я вежливо отказался. И ощутил подзабытую тяжесть в груди. Вспомнил конец октября и клинику на берегу Цюрихского озера. Вспомнил тихую, страшную ночь, перечеркнувшую наши семейные планы.
И теперь вот это письмо напоминало о несостоявшихся планах и предупреждало, что прежде, чем попытаться эти планы повторить.
Я задумался о Светлане. Показывать ей это письмо или нет? Ведь она до сих пор считает или чувствует себя виноватой. Как она отреагирует?
Жанна опять пропала. Ее не было уже дней пять. Я так и не сказал ничего Светлане. Она, должно быть, и не знает, что я их видел вдвоем в кровати, спящими в обнимку. Она не знает, что это выбило меня на три дня из колеи, что у меня руки начали дрожать из-за этой картинки, то и дело всплывавшей в моей памяти в самые неудачные моменты.
А в письме ведь написано и обо мне. О том, что я должен пройти тщательное обследование. Наверно, с этого я и начну. Сделаю все анализы, пройду обследование. Получу на руки результат. Если со мной все в порядке, значит, смерть малышей действительно ее вина. И тогда о будущих детях надо забыть и тем более письмо ей не показывать. Если же все окажется наоборот. Тогда что? А впрочем, чего гадать?
171
Карпаты. Январь 2016 года.
Когда я открыл глаза, меня удивила полная, стерильная тишина. Я явно лежал в больничной палате, только в этой палате не было окон. В углу, слева от двери, на металлическом столике перемигивалась разноцветными лампочками-датчиками какая-то электроника. Под потолком висела нацеленная на меня видеокамера.
Я попробовал приподняться на локтях, но не смог. Странная слабость в мышцах напугала. Но испугался я как-то поверхностно, поверх основательного безразличия ко всему в окружающем мире и даже к себе самому. Словно был это не сам я, а подделка под украинского президента, к тому же осознающая свою никчемность и ненастоящесть.
Часть белой стенки вдруг оказалась дверью. Дверь открылась вовнутрь, и в палату вошел генерал Светлов. Следом за ним – низкорослый мужчина в овчинном тулупчике и с коричневым кожаным дипломатом в руке.
Мне вдруг открылась причина моей слабости: мне было холодно. Очень холодно. Это холод сковал мои мышцы. Я бросил обеспокоенный взгляд на Светлова. Почему-то я был уверен, что не смогу издать ни одного звука.
– А! – произнес я осторожно и тут же заметил, как вошедшие отреагировали. – А-а, – повторил я протяжнее. Потом сфокусировал взгляд на Светлове. – Скажи, что происходит?
Я услышал свой голос. Слабый, дрожащий от холода.
– Мы сядем, – кивнул в ответ Светлов. Оглянулся на мужчину в тулупчике, который наклонился над столиком с электроникой и что-то там проверял.
Светлов присел на белый стул у изголовья моей кровати.
– Дела серьезные, – произнес он голосом, которым, должно быть, врач сообщает безнадежному пациенту его диагноз. – Хорошо еще, что есть люди, которым можно доверять.
И он оглянулся на человека в тулупчике. Тот поднял голову и утвердительно кивнул генералу.
– Вы только не волнуйтесь, господин президент. – Светлов заговорил медленнее, словно давая себе возможность не спеша подыскивать правильные слова. – Ситуация не безнадежная, кроме того, у вас хорошая команда! Нам некуда отступать. У нас позади нет Москвы, как у Казимира.
– Конкретнее, – попросил я, внимательно следя за выражением его лица.
Светлов снова переглянулся с мужичком в тулупчике. Тот утвердительно кивнул генералу.
В голосе Светлова появилось больше уверенности.
– Теперь ясно, – заговорил он, – что операция по смене власти задумывалась давно. Как минимум год назад. Во всяком случае за несколько месяцев до вашей операции. Вам пересадили нездоровое сердце, в которое был вживлен сложный электронный датчик. Мы еще полностью не знаем его функций, но вот то, что уже известно: датчик передает куда-то ваши координаты, где бы вы ни находились; через него можно прослушивать и передавать на спутник или отдаленный приемник разговоры, прежде всего то, что говорите вы. Также есть опасение, что с помощью этого датчика можно остановить ваше сердце.
– Это не мое сердце, – ответил я. – Так что, в любой момент меня могут отключить, а пока что враги слушают наш с тобой разговор?
– Нет. – Светлов неожиданно улыбнулся. – Здесь нам удалось создать полную защиту от проникновения радиосигналов и волн. Работа датчика заблокирована. Мы успели это сделать вовремя. Даже врач удивился. Сказал, что все шло к классической коме, и вдруг, когда мы поставили блокировку, – Светлов обернулся и бросил взгляд на аппаратуру, – вам стало лучше.
– Да… – выдохнул я. – Откуда вы все это узнали?
– Врач, который вас осматривал недавно, нашел меня и поделился своими подозрениями. Фамилия Резоненко.
Я кивнул. Я помнил, как этот врач замолчал, как только в комнате появился Львович.
– А Львович где? – спросил я с подозрением.
– Здесь, здесь. Работает! Все в порядке, то есть он в порядке. Проверенный.
Последнее слово Светлов произнес задумчиво.
– А кто не в порядке?
– Майя. Она пропала… На рейсе из Симферополя ее не оказалось.
«Ну что ж, – подумал я. – Вполне логично. Женщина, мечтающая посидеть в ресторане «Метрополь», не может быть патриоткой Украины. К тому же вдова олигарха…»
– Через полчаса у нас тут совещание, – Светлов перешел на шепот. – Врач сказал, что вам уже можно участвовать в принятии решений.
– У нас тут – где? – спросил я. – Где я вообще нахожусь?
– В Карпатах, в тюрьме, построенной для операции «Чужие руки». Не беспокойтесь, практически никто об этом не знает, а сама территория охраняется, как секретный горный полигон.
Я вдруг смутно вспомнил о решении избавиться от небезопасных арестантов этой тюрьмы.
– А тут кроме меня кто-то еще сидит? – поинтересовался я осторожно.
– Сидят, сидят. И хорошо, что мы от них не избавились! Они нам еще пригодятся в нынешней ситуации. Все-таки представители российской власти, какие-никакие!
172
Киев. 21 мая 1992 года. Утро.
Мира со своей мамой встречают нас, можно сказать, с распростертыми объятиями. Они уже накрыли стол старой розовой скатертью, вытащенной, видимо, из буфета. Ведь я ничего после смерти старика в этой комнате не трогал. Ничего от нее не отнял. Только добавил немного своего барахла.
На столе шипит электросамовар, а вокруг самовара хороводом выставлены цветастые чайные чашки на блюдцах. Этакий чайный парад планет. И две вазочки с печеньем и дешевыми конфетами.
– У нас такой хороший израильский чай! – приговаривает Мирина мама, роясь в одном из баулов.
Чемоданы и эти безразмерные сумки-баулы занимают теперь почти треть моей комнаты.
– Куда я его положила?! – спрашивает она сама себя. Потом оборачивается. – Мира! Ты не помнишь, куда мы положили чай?
– Там, где кулек со специями и финиками, – подсказывает Мира и, пройдясь по баулам внимательным взглядом, показывает маме, где все это лежит.
Я смотрю на совершенно одинаковые сумки-баулы и не могу понять: каким образом их можно отличить друг от друга? Хотя женщины, должно быть, имеют эту способность. Они же отличают друг от друга своих детей-близнецов.
Минут через пять мы уже сидим за столом.
– Я тебе так благодарна! – говорит мне Лариса Вадимовна. – Мне соседи все рассказали. И про поминки, которые ты организовывал, и о том, какой ты хороший! Вот бы мне такого сына!..
У моей мамы при этих словах в глазах мелькает явное желание сказать какую-нибудь гадость или резкость. Но она сдерживается. И мы продолжаем внимательно слушать Мирину маму, ругающую теперь грязных арабов и таких же грязных евреев.
– Это же надо, – причитающим голосом монотонит она. – Я знала, что есть водобоязненные евреи, от которых плохо пахнет. Я и тут одного такого портного знала, но там их сплошь и рядом! И куда они нас поселили! Я приехала с культурной дочерью из столицы, а они нас в колхоз с общественной столовой и еженедельными собраниями! Да я никогда не была в партии. Зачем мне собрания!
Я пью чай и жду, когда Мирина мама наговорится. Она, видимо, долго молчала. Несколько лет.
Моя мама тоже терпеливо слушает, но по ее лицу видно: терпения у нее осталось минут на десять. Не больше.
И действительно. Допив вторую чашку чая, мама предлагает мне и Мире пойти прогуляться, а они с Ларисой Вадимовной обсудят ситуацию.
Мирина мама совершенно спокойно соглашается и по-хозяйски, но приветливо кивает мне на двери.
– Ну что? – спрашиваю я Миру, когда мы выходим из парадного. – В кафе?
Она задумчиво смотрит на меня. Потом предлагает пойти в Музей русского искусства.
– Я соскучилась по прекрасному, – говорит она.
Я присматриваюсь к ее лицу. Она ничуть не изменилась, только стала чуть смуглее. Это, видимо, из-за жаркого израильского солнца.
– Музей так музей, – говорю я.
173
Киев. Декабрь 2004 года.
– У вас редкая форма патологии, – грустно произнес пожилой профессор, снимая с мясистого носа очки и пряча их в нагрудный карман белого халата.
Перед ним на столе лежали результаты анализов. Анализов, ради которых мне пришлось физиологически унижаться, позволять людям в белых халатах давать мне самые неприятные указания и советы, позволять им руками в резиновых перчатках ощупывать, пальпировать меня во многих труднодоступных местах. И все ради какой-нибудь капельки внутренней секреции или еще какой-то жидкости, которую из тела иначе не добудешь. Я уже помолчу о своих ощущениях при добывании из себя спермы самым недостойным для взрослого мужчины способом.
И вот теперь, когда все этапы унижения пройдены, приговор звучит, как выстрел в затылок: «У вас редкая форма патологии!»
– Нет, на образ жизни это не может влиять, – добавляет профессор успокаивающим тоном. – Все дело в том, что ваши сперматозоиды. Это очень редкая аномалия, по крайней мере среди сперматозоидов.